Александр Серафимович - Советский рассказ. Том первый
…Сады молчат, сады дремлют, отягощенные плодами. В садах мерцает жаркий полдень. Сулейман шепчет что-то про себя.
Отсюда, с террасы, как на ладони видна далекая белоснежная вершина горы и выплывающие из-за нее облака. Облака заметно густеют. Меняя форму и тяжелея, они вскоре приобретают тот свинцовый блеск, который предвещает грозу. Сулейман, щурясь, смотрит вдаль.
Какая-то назойливая муха кружится над его головой. Она норовит сесть ему на темя. Сулейман тщетно отмахивается от нее обеими руками и наконец, недовольно уступив ей, переходит на другое место.
Теперь он сидит у края террасы, там, где недавно сидела старуха. У ног его валяется на ступеньках букет цветов.
Дружная стая воробьев с громким щебетом врывается на террасу, но, увидев Сулеймана, молниеносно улетает обратно. Сулейман, улыбаясь, смотрит им вслед…
Между тем свинцовые облака над горами уже подступают к селу, и на западе полнеба охвачено мрачной темной тучей. По сравнению с ней еще ярче и чище голубизна неба, еще отчетливей и свежей зелень садов. Природа притихла. Внезапно где-то за садами возникает шорох. Он нарастает. И вот, шагая по деревьям и шевеля листьями, со стрекотом и шумом надвигается на сады широкий летний дождь. Он идет при солнце. Сулейман сидит безмолвно, оглядывая двор. Прямые струи дождя образуют перед ним как бы сверкающий серебряный полог, и он смотрит сквозь него — умиротворенный, простой и мудрый. Все так же медленно и спокойно он достает из нагрудного кармана папиросу. Закуривает ее. Синие прозрачные клубы дыма уходят из-под навеса в дождь и остаются там нетронутыми, пока сами не рассеиваются в воздухе. На фоне умытой зелени садов они поражают своей синевой. Сулейман, глядя на дым, долго возит спичечной коробкой по груди, не попадая в карман.
— Дождь идет! — говорит он наконец про себя.
Старуха, которая вышла из сакли на шум дождя и так осталась стоять зачарованная, отвечает:
— Ну вот, гости наши намокнут. Это к счастью. И он сейчас перестанет.
— Откуда ты знаешь? — спрашивает Сулейман, не оглядываясь.
— Гром гремит, — отвечает старуха. — А знаешь, вот так же было однажды, когда шел дождь…
Сулейман поднимает руку, трясет ею над головой.
— Т-с-с! — говорит он, перебивая старуху. — Нашел, нашел…
Гром затихает, и что-то большое, светлое, как огонь, пробуждается в глазах Сулеймана. Он, широко вздохнув, встает.
— Моя золотая пуговица! — говорит он радостно. — Такой другой старухи, хоть на аэроплане ищи, — нету! Вот теперь говори все, что хочешь.
В эту минуту в глубине двора раздается жалобное мычание.
— Ах, бедный! — вскрикивает Сулейман. — Поди, поди, старуха. И что за народ! Сами счастливы, а буйволенок один в тюрьме. Кто его запер?
Старуха уходит. Сулейман, озабоченно шевеля бровями, садится на ступеньки и, не обращая внимания на дождь, медленно собирает в букет рассыпанные цветы. По лицу его стекают веселые струйки. Правым локтем он опирается на посох.
…И вдруг, как это часто бывает летом, дождь перестает. Становится легко и тихо вокруг. Умолкшие было на время дождя птицы вновь оглашают сад громким щебетом. Все та же собака, осторожно и прихрамывая, возвращается через дорогу во двор. Спинка и хвост ее намокли. Она оставляет за собой белые негативные следы, ибо дождь не успел до конца промочить дорогу, и лапки собаки, снимая верхний тонкий слой грязи, обнажают нетронутую пыль…
Из-за сакли, вытаращив синеватые глаза, выскакивает буйволенок с таким видом, будто все родные ушли, покинув его здесь одного.
— Танцуй! — вскрикивает Сулейман, топнув ногой.
Буйволенок шарахается в сторону и, подняв хвост палкой, обегает вокруг двора. Ноздри его расширены, милые глупые глаза смотрят на мир с детским недоумением. Потом он, вскидывая зад, делает несколько прыжков на месте и бросается вскачь к воротам.
— Лови! — кричит Сулейман, весело хохоча. — Держи его, старуха! Вот мы сейчас отдадим его Хан-Бубе на праздник.
У самых ворот буйволенок с разбегу останавливается как вкопанный. Он выгибает шею, точно готовясь к обороне. В ворота входят гости. Они идут босиком, держа в руках ботинки и весело переговариваясь меж собой.
Сулейман, роняя посох, шумно встает.
— Готово! — кричит он навстречу гостям, стоя на ступеньках и прижимая букет к груди.
Под крышей птенцы поднимают в эту минуту громкий писк: к ним прилетела мать.
— Готово, юноши! Вышла песня!
Это была песня о Красной Армии, оберегающей нашу жизнь.
Тишина такая в мире! Дни мои, сияйте!
Ручейки в садах, журчите! Мотыльки, порхайте!
Пусть под крышей не смолкает птичье щебетанье!
И шумят дожди при солнце в золотом сверканье!
Это вам, герои, слава! С вами мир наш вечен.
Полный жизни, полный света, радугой расцвечен.
Стерегите ж зорко, зорко! Вам доверив жизни,
Строит счастье люд свободный на родной отчизне!
Вижу ль дом заложен новый — вам, герои, слава!
Слышу ль гул пчелы медовой — вам, герои, слава!
Вспомню ль прошлого печали — вам, герои, слава!
Гляну ль в будущего дали — вам, герои, слава!
Так держите ж, не роняйте славы вашей знамя!
Пусть не меркнет в нашем доме милой жизни пламя!
1941
ЛЕОНИД СОБОЛЕВ
СОЛОВЕЙ[86]
На фронте под Одессой работал отряд разведчиков-моряков. По ночам они пробирались в тыл румынам, проползая на животе между минными полями, переходя по грудь в воде осеннего лимана, забираясь на шлюпке далеко за линию фронта. Они снимали часовых ударом штыка или кинжала, забрасывали гранатами хаты со штабами, сидели под обстрелом своих же батарей, корректируя огонь, — неуловимые, смелые, быстрые, «черные дьяволы», «черные комиссары», как с ужасом звали их румыны.
Среди них был электрик с миноносца «Фрунзе», красивый и статный моряк с гордыми усиками, которого за эти усики и за любовь к кавалерийским штанам прозвали «гусаром». Галифе, армейские гимнастерки и пилотки были вызваны необходимостью: не очень-то ловко ползать по болотам в широких морских штанах и флотских ботинках. Разведчики изменили морской форме, но «морская душа» — полосатая тельняшка — свято сохранялась на теле и синела сквозь ворот неоспоримым доказательством принадлежности к флоту, и на пилотке под звездочкой гордо поблескивал якорек.
В жаркий пыльный день шестеро разведчиков шли через Одессу из бани. Пить хотелось нестерпимо. Но пить в городе хотелось всем, и у ларьков толпились очереди. Моряки со вздохом прошли три ларька, поглядывая на часы. Стать в очередь у них не хватало времени. Внезапно им повезло: с неба раздался характерный жужжащий вой мины. Это было на краю города, куда мины порой залетали, и звук их — противный, Ноющий, длинный — был хорошо знаком одесситам. Очередь распалась, люди побежали от ларька под защиту каменных стен домов.
Но мина не взорвалась. Она проныла свою скверную песню и бесследно пропала. Зато у освободившегося ларька, откуда привычный ко всему продавец так и не ушел, уже стоял «гусар» и с наслаждением тянул содовую воду, приглашая остальных моряков.
Оказалось, что «гусар» одарен необыкновенной способностью к звукоподражанию. Из его розовых полных губ вылетали самые неожиданные звуки: свист снаряда, клохтанье курицы, визг пилы, вой мины, щелканье соловья, шипение гранаты, лай щенка, отдаленный гул самолета. И способности эти, едва они обнаружились, были немедленно обращены на пользу дела.
«Гусара» объявили «флагманским сигнальщиком», разработали целый код и понесли его на утверждение командиру. Клохтанье курицы означало, что у хаты замечен часовой, кряк утки — что часовых двое. Пулеметчик, замаскированный в кустах, вызывал жалобный посвист иволги. Место сбора ночью после налета на румын определялось долгим пением соловья, который с упоением артиста самозабвенно щелкал в кустах или у шлюпки.
Вечерами, когда разведчики отдыхали после опасного рейда, «гусар» устраивал в хате концерт. Моряки лежали на охапках сена, и он, закинув руки за голову, свистел.
В темной хате, где свежо и тонко пахло сеном, он свистел чисто и сильно, и верный, прозрачный его свист, которому аккомпанировали глухие, непрерывные гулы своих и чужих орудий и взрывов (постоянная симфония осажденной Одессы), звучал далекой мечтой о мирной, спокойной жизни, о ярком свете на улицах и в залах, о белых нарядных платьях и чистых руках, о забытом, утерянном спокойствии, уюте и доме. Моряки слушали молча, и, когда замирал последний, утончающийся и переходящий в хорошую, умную тишину звук, гигант-комендор тем глухим урчанием, которое иногда слышишь в могучей дымовой трубе линейного корабля, негромко басил:
— Ще давай… Гарно свистишь.
И моряки лежали на сене и думали о войне, судьбе и победе и о том, что будет еще — непременно будет! — жизнь с такой же тишиной и с мечтательной песней. И орудия за стенами хаты извергали металл и крошили тех, кто ворвался в нашу мирную жизнь.