Владимир Тендряков - Собрание сочинений. Том 4. Повести
— И как вы представляете эту всевышнюю цель?
— Конкретно? Никак. Она для меня непостижима.
— Вот те раз! — изумился Густерин. — Это что же — иди туда, не знай куда, принеси то, не знай что?.. Ребята, вам понятно?
Пугачев проворчал:
— Мура.
— Не знай что?.. Но разве обязательно знать солдату замыслы главнокомандующего? Если у солдата есть вера в гений главнокомандующего, ему легко воевать, ему даже погибнуть нестрашно.
— Эге! Наконец-то мы подходим к горяченькому. И главнокомандующий этот для вас?..
— Если он будет человек — это выльется в деспотизм. Но если за главнокомандующего над людьми признать не человека, а высшее существо…
— Бога?
— Да, бога!.. Раз я верю в то, что он, бог, по своему высокому желанию создал жизнь на планетах, в том числе и нас с вами… Раз я поверю в бога, то должен поверить, что существует у этого бога своя цель, непостижимая для меня, но высшая, правая. Значит, я начинаю жить убеждением, что мое существование не бесцельно, я осознаю свое высокое призвание.
Густерин сощурился сквозь очки, но уже не добродушно, не иронически.
— Гм… — сказал он. — А самообман-то к добру не приводит.
…Если к правде святой
Мир дорогу найти не сумеет,
Честь безумцу, который навеет
Человечеству сон золотой.
Вы материалист, Валентин Потапович, пользу золотого сна не признаете, а я признаю.
— Сном, даже золотым, долго не проживешь, рано или поздно проснись и живи днем, который начался, а для этого ставь цель перед собой, и не всевышнюю, туманную — не знай что! — а конкретную, достижимую.
— Коммунизм! — выкрикнул Гриша Постнов. — Он достижим! Пусть он скажет про коммунизм! Не увиливает!
— Хорошо, — согласился я. — Пусть коммунизм. Конкретная цель. Но как вы, материалисты, понимаете ее? Стремись жить для будущей жизни, для потомков? И попробуй тут не впасть в сомнение: почему я должен жить для каких-то далеких по времени, мне незнакомых людей? Чтоб не мне, а им жилось лучше. Почему им, этим далеким, такая привилегия? Почему я кому-то должен служить удобрением? После таких мыслей я скорей всего приду к выводу: не лучше ли жить только для себя? Этого не было, если бы я руководствовался: любил того, кто рядом с тобой живет, такого, как ты сам, кто может ответить такой же любовью, согреть тебя.
— Он против коммунизма, Валентин Потапыч! Послушайте же — он против!
— Нет, за коммунизм! — ответил я. — Но не просто за материальный, а и за духовный.
— Через бога? — спросил Густерин.
— Жалкое заблуждение, что вера в бога — помеха коммунизму.
— А я не хочу жить в твоем божьем коммунизме! Не хочу! — не унимался Гриша.
— Ты хочешь жить в таком, где бы все работали поровну и получали поровну?
— Да, в таком, чтоб без бедных и богатых.
— По тебе не видно.
— А как ты можешь видеть, что я хочу?
— Я сейчас работаю не меньше тебя, устаю даже больше, топором махать все же чуть легче, чем выбрасывать глину лопатой, а получаешь ты поболе моего. И берешь не краснея, в голову не приходит тебе получать поровну со мной. Нет, ты к своему коммунизму не приспособлен.
— Себя со мной не равняй.
— То-то, мы за равенство, а равнять нас не смей.
Гриша не ответил, сердито надулся.
Наступила минутная тишина. Слышно было, как где-то у реки в прибрежном ивняке смачно щелкает и высвистывает соловей, не нашедший терпения дождаться сумерек. Щелкает и высвистывает, поет о том, как прекрасен для него этот красноглинский мир.
— Подведем итог, — подал наконец голос Густерин, — бог вам нужен ради всевышней цели, не так ли?
— Так, — ответил я твердо.
— Всевышняя цель, — это конечная цель, дальше которой уже никаких целей существовать не может? Не так ли?
— Да, конечная, да, последняя, вовсе не проходная, то есть вечная.
— Вечная или конечная? Сами понимаете, одно исключает другое.
— Для человека — вечная, а поскольку сам человек, скорей всего, не вечен, то предполагается — эта великая цель завершит его существование.
— Ясно.
Снова молчание. Гриша Постнов сидит надутый, Пугачев весь подобрался. Густерин задумался.
Выщелкивает одинокий соловей у реки.
До сих пор Густерин только прощупывал меня, особых выпадов не делал. Должен же ударить. Все ждут. Жду я.
И он этот удар нанес с ходу, тут же, сразу после паузы.
— Ну что ж, — вздохнул Густерин, — попробую доказать, что вы или человеконенавистник, или путаник.
— Даже так? Давайте, слушаю вас.
— Цель конечная… А раз так, то она и означать должна конец человеческой деятельности, конец житья-бытья — смерть. Этого желаете?..
— Я идеалист, но не утопист, трезво смотрю на вещи. «Вера в вечность человеческого рода на Земле столь же нелепа и бессмысленна, как и вера в личное бессмертие индивидуума». Это не мои слова, а одного нашего ученого. Нашего, не буржуазного. И учтите, его никто не собирался опровергать.
— Этот ученый, может, и прав, но разговор-то теперь идет не о том — бессмертны вообще люди или смертны, — а о том, что лично вам больше нравится. Наверное, и тому трезвому ученому хотелось бы, чтоб человечество жило без конца. Хотелось, речь идет о желании. Только человеконенавистник может испытывать духовную потребность во всеобщей смерти.
— Ха! — Пугачев с размаху хлопнул ладонью по шаткому столу. — Вот оно!
— Потише! — крикнул Митька Гусак. — Жизни-то не конец, да, гляди, конец выпивке. Чуть бутылки не сбил.
— Леший с ними! Еще сбегаю.
— Послушайте, — заговорил я сердито, — ученый, который, не прячась и не лукавя, объявляет о конце, — не человеконенавистник, а я, который заявляю столь же прямо о конечной, попал в негодяи.
— Вы не заявляете, вы желаете — это большая разница. Упрекнешь врача, если он заявляет, что больного ждет смерть? А вот если он не просто заявляет, а желает смерти — значит, негодяй, если не преступник.
— Сравнение хлесткое, но ко мне-то притянуто за уши.
— А разве вы не стали на путь духовного врачевания? А разве вы не втолковывали мне тут, что люди излечатся, если станут верить в то, во что вы верите, желать того, чего вы желаете? А представьте мир, где все желают по вашему рецепту конечной цели, за которой прозрачно проглядывает некая картинка общей смерти. Не случайно, видать, религия во весь голос кричала о Страшном суде. Хотите вы или нет, в старую унылую дуду трубить пробуете.
— Валентин Потапович, не смейте!.. — произнес я. — Не смейте отрывать божескую цель от бога. Они едины!
— Да уж, конечно. Каков дьяк, такова и панихида.
— Может, мы, Валентин Потапович, отбросим спор, а перейдем на словесные пощечины?
— Простите, не хотел вас обидеть. Хотел лишь сказать, что раз идея конечной цели может вызывать только страх и уныние, то и сам бог неизбежно будет выглядеть эдаким пугалом. Он же и был таким — берегись, покараю!
— Верно, был. Но человечество тем и совершенствовалось, что уходило от грозных богов, богов-пугал, к добрым, любящим. — Я вспомнил сестру Аннушку с ее богом-дубинкой и добавил: — Вся история человечества заполнена борьбой с дурными богами. Боги выступали против богов. Причем кроткий Христос побеждал Зевса-громовержца.
— Эге! — Густерин весь заморщился от удовольствия. — Глядите, как вы запели — борьба нужна. Ну да, ну да, батогом против батога, богом против бога. А нельзя ли выразиться иначе — непрекращающаяся борьба одних идей с другими. Ведь ваши-то неуловимые боги — не что иное, как человеческие идеи. Если так, то спор кончен — договорились до материализма.
— Нет, не договорились, Валентин Потапович, О самом важном забыли.
— Ну-кось?
— О ванной забыли… Мы скоро без иронии будем произносить ругательную фразу: «С жиру бесятся». Взбесишься, если цель жизни утрачена.
— Но какая цель? Конечная же? Я же не сторонник бесцельности.
— Какой смысл играть в шахматы, если ни один из противников не сможет дать мата. Мат — цель игры, которая, собственно, убивает игру. Убивает, а без конечной-то цели нет смысла играть.
— А когда-нибудь ради шутки играли в шахматы без королей?
— Нет.
— Попробуйте на досуге. Королей-то нет, мат исключен, но игру-то совершенно бессмысленной никак не назовешь: пока фигур полно на доске, игра как игра — мозгами ворочай, осмысляй.
— Но в конечном-то счете это бессмысленное занятие!
— А теперь представьте, что эта игра сложна и так длинна по времени, что поколения игроков сменяются другими поколениями, каждого из них конец игры просто не может заботить, потому что они о нем лишь смутно догадываются — мол, все на свете имеет свое начало и свой конец, значит, и игра ваша когда-нибудь непременно кончится. Но будут ли они от этого меньше чувствовать смысл игры?