Анатолий Ткаченко - Тридцать семь и три
После в вагоне до Благовещенска. Рядом старушка с большой корзиной яблок. Очень дорогие яблоки — почти по военному времени. Я купил одно крупное, самое красное яблоко, легко, на удивление Антониде, разломил его пальцами пополам… А за окном — амурские степи, желтые, пожухлые, белоозерные, со скирдами, похожими на древние кочевья, пустые заимки, накрест заколоченные новыми досками. Думаю о Великом Бохайском царстве, оставившем курганы-могильники, одинокие каменные статуи-идолы, узорную керамику… От желтизны, небесного света, блеска озер, сноровистого движения поезда и детской дремоты старушки притухают мысли, утомляется душа. Вдали, по четкой кромке горизонта, колеблясь в мареве, проскакало стадо диких коз. И вокзал — старинный, каменный, похожий на казарму и вместе с тем на православную церковь.
— Тоня, ну, договорились? Иди домой, к маме. Я один. Мне лучше одному.
Она смотрит на мои говорящие губы, в глаза, ищет уверенности и, наверное, не находит.
— А случится что-нибудь?
— Ерунда. Что может случиться? Я что — дошкольного возраста? Пойми, мне хочется одному побыть в своей деревне. Без свидетелей. Да и скучно все будет. Из-за этого я буду страдать. Ну?..
Она смотрит на отходящий автобус, набитый, как жестянка грибами, ржаво стонущий, лихо накренившийся.
— Беги! — подталкиваю я.
— Успею.
— Представь себе. Надо будет переночевать. Я как-нибудь на какой-нибудь лавке пересплю. А с тобой — двойная забота. Клопов еще домой привезешь. Мы же отвыкли от деревни.
Она опять смотрит на меня, будто я ее муж, и она хочет заранее угадать, как буду вести себя там, куда отправляюсь один и надолго.
— А если Сухломин узнает?
— Так я ему и доложил.
— Ой, не могу…
— Ну хорошо. — Я достал блокнот, вырвал из него лист, написал карандашом:
«Записка. Дана сестре Антониде в том, что я больной (обозначил фамилию, имя и отчество), на вокзале города Благовещенска категорически отказался от ее сопровождения, при этом был груб и не хотел выслушать никакие ее доводы. Если со мной что-нибудь случится, прошу ни в чем не обвинять сестру Антониду». Ниже поставил число и расписался.
— Вот, держи.
Она взяла, медленно прочитала, так же медленно разорвала пополам, сложила — опять разорвала, и так до мелких кусочков. Обернулась — поблизости не было урны, — сунула горсть обрывков мне в карман.
— Не надо.
Я взял ее руку.
— Завтра заеду. Жди. У меня и температуры почти нет. И пульс — восемьдесят. Вот, проверь. Пить — ни-ни, ни капли. — Я больно стиснул ей пальцы. — Ну, Тоня?..
Она вздохнула, взяла сумку и пошла к автобусной остановке.
Я ехал через город, в котором бывал когда-то в раннем детстве и который накрепко позабыл. Осталось лишь ощущение — чего-то низкого, тесного, пыльного. Да мерещилась краснотрубая громадина винокуренного завода, пахнущего горячей бардой, и кусочек зейской переправы. Сейчас я смотрел в окно — мимо промелькивали черно-деревянные дома, замшелые заборы, ограды, пустые палисадники, трубы, беленные глиной, — понимал, что город остался прежним, сплошь деревенским, и даже булыжник под колесами автобуса тот же — голубоватый, зализанный, — но старое, детское ощущение не соединялось с ним, оставалось в памяти само по себе.
От этого мне было неловко: будто я попал совсем не в тот город и впереди не будет никакой зейской переправы. И я старался угадать: что же все-таки переменилось в Благовещенске?
В щели двери, в окна набивалась пыль — та же, старинная пыль; медленно поднялась над хлябью крыш черная стена винокуренного завода — та же стена. Город не строился перед войной: за Амуром, напротив него, хмурилось коричневое государство императора Пу-и — Мань-чжу-Уго, и пушки были наведены, изредка постреливали, будоража воду реки, невидимо разделенную где-то посередине. Случись война — Благовещенск выгорел бы в первые сутки, оставив по себе скромную память: развалины винокуренного завода, кирпичи вокзала и еще несколько каменных зданий. Зачем было строить?
Не строился он и теперь, хотя и дзоты ослепли, утонув в бурьяне. Было не до него. Еще не поднялся разрушенный Запад, еще трудно с едой, еще и подумать некому, что когда-нибудь придется, все равно придется строить и его, этот невезучий город. Но почему же не смыкается с ним, живет отдельно мое детское ощущение?
Открылся зейский плес — беглой, мигающей рябью, суетой, движением у воды, цинковыми и деревянными складами, низкой пристанью на источенных льдами столбах. Улица перешла в спуск, устланный конским навозом и мятым сеном. К поперечинам, изглоданным лошажьими зубами, были приткнуты повозки, и мужики кутили в «Чайной» с настежь распахнутой дверью. (Чего-чего, а пива всегда можно хлебнуть в Благовещенске!) Медленно плыл паром от того берега, гуси белым облаком качались на мелководье, пьяная баба натирала уши вконец «обезножившему» дохлому мужичку, куры греблись в навозе, чистенький милиционер ходил по пристани, ничего интересного не замечая… И понял я, что здесь-то мне приходилось бывать — двадцать с лишним лет назад, — здесь почти все осталось по-прежнему.
А город? Может быть, мне как раз и не хватало зейского перевоза, воскресного рынка, речного вокзала на амурском берегу, чтобы узнать город?
Паром приткнулся к пристани, на кнехты набросили концы. Не успел паромщик, сухой и длинный дядька в замасленной белой фуражке с кокардой, ударить в колокол, как на пристань ринулась орущая и гремящая армада: автомашины, повозки с бабами и детьми, пешие мужики, купившие коров и овечек. Груженная мешками телега застряла в трясине перед сходнями, запрудила проезд, и растерявшийся хозяин, схватив под уздцы коня, совал ему в морду маленький коричневый кулачок. Заголосила придавленная баба. Автомобиль, въезжавший на паром, газанул, и всех заволокло едким дымом, будто при пожаре.
Лишь четко выделялся на самом краю пристани строго подтянутый солдатик-милиционер, — он беспрерывно свистел, хмурился, глядя поверх толпы, но его никто не слышал.
Я сунулся на сходни, однако, получив несколько ощутительных толчков, отошел в сторону. Решил выждать: может быть, в толчее возникнет брешь и удастся проскользнуть. Сидеть до следующего парома не хотелось, вернется он часа через полтора, да и будет ли меньше народа: день перевалил на вторую половину, деревня поспешно расставалась с городом.
Толпа на пристани понемногу редела, и я уже втиснулся в нее, когда длинный паромщик и два дюжих матроса (из демобилизованных солдат) перекрыли цепью вход, обороняясь матами и кулаками. Тяжко задудукала машина, чадя соляркой, низко осевший паром начал медленно отходить.
Пробившись к краю пристани, я прыгнул на паром. Матрос, оказавшийся ближе ко мне, замахнулся и хотел спихнуть назад.
— Корреспондент, — сказал я, спокойно хмурясь.
— Документ? — скомандовал матрос.
Я вынул временное, давно просроченное удостоверение хабаровской городской газеты.
— Проходи.
Пролез под цепью, но дальше двинуться было некуда: автомашины, повозки, люди с мешками, даже коровы и овцы стояли плотно, дружелюбно, на удивление упорядоченно, будто кто-то, не торопясь, определил всех по своим местам. Вскоре матросы, работая локтями и лужеными глотками, принялись взымать плату за перевоз. Считали детей, мешки, скот, лапали, заигрывая, молодых баб. У меня не потребовали денег, но я сунул три рубля тому, который хотел спихнуть меня, попросил оторвать билет: вот, мол, хоть и общественное лицо, а хочу по закону переправиться на тот берег. Матрос обошелся со мной очень вежливо, даже пожаловался весело: «Эх, работенка, в душу ее…»
Пока плыли по ветреной, вдруг холодно отсыревшей Зее, я договорился с пьяненьким шофером (во всем армейском, только без погон и звездочки на пилотке), что он, уважая меня как корреспондента, подкинет за пол-литра до районного центра.
В большой деревне Волково, протянувшейся вдоль тракта на несколько километров (можно было подумать, что здешние люди не могли жить без грохота автомашин и дорожной пыли), я зашел в правление колхоза. Все двери в узком коридоре были заперты, лишь на последней обитой клеенкой, не висел замок. Толкнув ее, я очутился в большой, почти пустующей комнате, видимо, приемной председателя. С табуретки, возле топившейся печки, поднялась коротенькая, согбенная женщина, из тех, которые неизменно попадают в сторожихи и уборщицы, замигала придурковатыми глазками, застрожиласъ, показывая, что она здесь единственное ответственное лицо. Я спросил, как добраться до села Грибское, не ожидается ли машина, и сколько туда километров.
— Четыре ли пять, нето шесть будет, — сказала она, захлебываясь слюной. — Машины — какие машины? Престольный седни, свадьбы гуляем… Рази кто в сельпо наедет. — Она села, поставив ноги на перекладину табуретки и уткнув подбородок в колени, спросила: — Тутошний ли, так к кому?