Владимир Кораблинов - Дом веселого чародея
– Майн гот! Что он делает!
Закусив губу, он отпрыгивал от дивана, вертелся волчком, словно уклоняясь от страшных рогов взбешенного чудища… И вдруг – але-гоп! – вонзал между подушками зонтик-шпагу.
Узнав про затею Анатолия (она называла его Толья), Бель Элен пришла в ужас. Сперва плакала, совершенно по-бабьи, уже заранее жалея себя, оставленную как бы вдовой (именно – к а к б ы, потому что невенчаны), в бедности, в сиротстве, не имея ничего, кроме прелестной внешности.
Затем, пролив первые слезы, принялась осыпать его градом упреков в отсутствии любви к ней, в эгоизме и даже недостойном легкомыслии. «У тебя трое детей!» – кричала она, хотя дети были не ее и она не очень-то о них заботилась. Наконец, употребила известное, бабье же: топотанье ногами и оглушительно-звонкую брань.
Из выкрикнутых ею по-немецки ругательств Дуров не понял и половины, но и того, что понял, было достаточно: добрый по природе и вовсе не драчун, он впервые поколотил свою Прекрасную Елену.
И продолжал сражаться с воображаемым быком.
Мосье Алегри приходил, пристраивался в уголку, дымил сигарой, с усмешкой и любопытством наблюдая за прыжками и молниеносными выпадами будущего матадора. Он пребывал в прекрасном расположении духа: что бы там ни случилось на Плас-де-Торос, налепленные на круглые тумбы и на стены домов афиши уже сделали свое дело. Коррида корридой, она еще в будущем, а нынче его цирк ломится от публики; каждому невтерпеж взглянуть на русского смельчака, мысленно прикинуть пеструю фигуру развеселого клоуна на острых рогах свирепого быка…
Вскоре усмешка покинула круглое, розовое, как пасхальное яичко, лицо импрессарио, осталось лишь все более и более возрастающее любопытство: Дуров уверенно, без промаха всаживал зонтик в щель между подушками.
«Тем лучше, тем лучше! – соображал мосье Алегри. – Если, помилуй бог, его не вынесут с арены ногами вперед, я заключу с ним контракт на два… нет, на три года!»
И вот настал день.
Синее, жаркое небо. Праздничная пестрота нарядов – мантильи, косынки, кружево наколок на пышных прическах дам. Невероятных расцветок жилеты и галстуки мужчин. Стойкий аромат духов и помады.
Зонтики. Зонтики. Зонтики.
Плоские шляпы. Цилиндры. Соломенные сомбреро.
Цветы – в темных, рыжих, каштановых волосах. Цветы в петлицах. Цветы, пришпиленные к корсажам.
Все ярко, все слепит глаза. Даже мусор разноцветен – обертки конфет, коробки от папирос, золотистая кожура апельсинов.
Шевелящаяся громада десятков тысяч зрителей.
Тревожный звон колокола, возвещающий начало.
Далекий, словно из-под земли, тоскливый, протяжный рев обреченного быка.
Коррида! Коррида!
Ему не разрешили надеть яркое, нарядное платье матадора, потому что он был всего только новичок, любитель, н о в и л ь е р о. В простой рабочей куртке и черном трико, выбежал на белый горячий песок арены, раскланялся и…
Но давайте послушаем, как он сам расскажет об этом.
«Громадная, многотысячная толпа народа мне аплодировала. Все жадно следили за мной и, казалось, все заняты одной мыслью: вот-вот…
Ужасное впечатление производит эта кровожадная толпа. Она страшнее раздраженного быка, который набрасывался на меня и от которого я успешно увертывался благодаря опытным и смелым пикадорам, ловко отвлекавшим его внимание не от меня, Дурова, а вообще от тореадора.
Ярость моего противника не имела пределов. Его злили всеми средствами: сперва пустили на него лошадь, которой он моментально распорол брюхо, потом бросили на него ракету. Глаза его налились кровью, и он с остервенением начал бросаться по сторонам; приближался момент, когда я должен был ловко набежать на него и вонзить в его голову кинжал.
В публике раздались понудительные возгласы. Я медлил, ощущая в себе необъятный страх, который, однако, при приближении бешеного зверя пропал совершенно, и я с какою-то бессознательною отвагою набросился на него.
Трах! И – осечка.
Поторопился и промахнулся. Бык заревел и кинулся было на меня. Его тотчас же сбоку кольнули накаленной железной пикой. Он повернулся, и я благополучно спасся от неминуемой смерти.
Толпа гудела. Она предвкушала удовольствие увидеть меня растерзанным, даже замерла на мгновенье, но увидя меня невредимым, разочарованно зашикала.
В этот момент кто-то мне шепнул, что я не исполнил обычая, не сказал приветствия президенту. Только тут я опомнился, отыскал глазами его персону и по-русски произнес обычную фразу:
– Господин президент, за ваше здоровье убиваю быка!
Он махнул платком. Музыка заиграла. Голоса народа слились в один непонятный гул. Я вновь смело вступился в борьбу с разъяренным зверем и на этот раз быстро прикончил его.
Народ что-то кричал по моему адресу. Он высказывал удовольствие. Женщины бросали мне платки, веера: это, по-местному, высший знак благоволения».
Шапито корчило от хохота.
Новый номер русского клоуна заставлял смеяться все ярусы – от богато отделанных золотом и бархатом лож до горластой поднебесной галерки. Тысячи людей, знатнейшие дамы, их кавалеры, чопорные, затянутые во фраки идальго; фабричные мастеровые в пропахших машинным маслом робах; уличные певички, черные от загара погонщики скота, разносчики газет и мороженого – все, все без исключения уравнивались, все воедино сливались в смехе.
Под частый звон колокола на манеж бурей врывался огромный рыжий козел. С разбегу, остановясь в центре так, что передние ноги по щетки зарывались в песок, он грозно потряхивал бородатой головой, озирался, ища противника.
– Тор-ре-а-дор, сме-е-ле-е-е…
При звуках бессмертной музыки, как бы в великолепном ее сиянии, лучами прожекторов выхваченный из мрака, на арене появлялся он, веселый волшебник и чародей…
И начиналось небывалое представленье.
Этот номер готовился давно. Как черновик, как первоначальный набросок Дуров показал козлиную корриду еще в Петербурге. Пародия была принята холодно. Знакомый нам Б. Б., тогда еще молодой, безвестный репортер грошовой газетенки, отозвался о номере с козлом довольно равнодушно. Козлиная коррида успеха в столице не имела. Но чего ж вы хотите? Петербург не Мадрид, прелесть веселой шутки, непонятной, неоцененной, повисла в мглистом воздухе северной столицы.
Но здесь, в Испании!
И особенно теперь, когда он воочию увидел этот сумасшедший праздник солнца, горячей плоти, сверкающих одежд участников… Когда на своем лице ощутил вблизи душное дыханье разъяренного зверя, – здесь любая, самая малая черточка в поведении матадора, его жест, улыбка, нелепый, воинственный скок козла, наученного свирепым бычьим повадкам, – вся шутка эта вызывала хохот, аплодисменты, восторженные крики: браво! браво!
Мосье Алегри подсчитывал невиданные барыши.
3
Господи, до чего же мила Россия!
Ведь вот так же, как и сейчас, двое суток мчался поезд по австрийским, по немецким землям, те же как будто лесочки, пригорки мелькали за окном вагона, и реки, и облака, и будки дорожные… ан нет, не те!.. Польские фольварки пошли, деревеньки, болотники, осиннички, кудлатые ветлы, халупы, крытые гнилой соломой, дырявые ветхие плетни, тощие мужики в чудных белых холщовых свитках, в худой обужонке, а то и вовсе босиком, – вроде как поближе, помилее сердцу сделалось, а все не то…
И лишь когда однажды утром, на какой-то станции, прогуливаясь по дощатой платформе, увидел вдруг молодые березки, натыканные возле домов; на грязной, с зеркальными колеями дороге (всю ночь, видно, сыпал дождь) увидел расхлябанную телегу, влекомую ребрастой лошаденкой, скрипящую и бренчащую колымагу, наполненную орущими пьяными мужиками; услышал эти крики и погибельный матерок, хриплое рычанье ливенки, – вот тогда радостно застучало сердце: Россия… Россия… Россия! Отечества сладкий дым. Родной дом. Желанное, милое место.
Разумеется, не пьяная ватага матерщинников, не грязь на дороге развеселили – нет, но русские небеса, русская речь, плясовой колокольный трезвон, березки возле домов: был праздник, троица. В светлый праздничный день ступил Анатолий Леонидович на родную землю.
Одно немножко смущало – вежливая холодность Бель Элен по отношению к его восторгам. Глядя в окно, он радостно вскрикивал: «Посмотри, посмотри, Еленочка, какая прелесть!» – «Где? Где? – не понимала она. – Какой прелест?» Прелестью оказывалась огромная бабища в ярчайшей, с глазастыми розанами шали, увешанная снизками домашних калачей, вынесенных на продажу к поезду.
– Да вон же! – восхищался Дуров. – Экая былинная богатырша! Амелфа свет Тимофевна!
Елена Робертовна равнодушно смотрела в золотую лорнетку, силилась понять, чем восхищался ее Т о л ь я, в чем тут прелесть, – и не понимала.
– Ах, это… – произносила разочарованно.
– Экая немецкая чушка! – сердито, сквозь зубы бормотал Дуров.
А через минуту забывалось неприятное чувство – и снова восторги от встречи с милой Россией, по которой соскучился, как по родимому дому. И вот так, в радостном волнении, в какой-то неизъяснимой детской приподнятости, весело балагуря с соседями по купе, охотно знакомясь со всеми, готовый обнять каждого, нигде не останавливаясь, проехал до самого Воронежа.