Василь Земляк - Зеленые млыны
Революция может победить в один день, в одну ночь, если она подготовлена всем ходом истории, — это вспышка, взрыв. А вот мелкособственнические идеалы крестьян удастся сломить не сразу. Последний оплот этих идеалов падет, когда крестьянин перестанет ощущать себя рабом земли, когда он станет индустриальным рабочим. Этот класс будет уменьшаться количественно, зато ему суждено становиться все более передовым отрядом общества. Исчезнет Вавилон, Глинск, а на их месте возникнет полуфантастический агроград… Я и спрашиваю у Соснина: а куда же мы денем миллионы крестьян, которых высвободит машина? Их поглотят промышленные центры больших городов. Вот какие дела ждут нас в будущем. А пока жизнь трудная. Много земель не засеяно, свеклу уничтожает долгоносик, на бывших межах поднялся чертополох, озимые сплошь в сурепке — прямо голова болит от желтого цвета, а маловеры ждут, что вот вот все рухнет и они снова разберут свои нивки, а хлеб свезут на свои тока. Я вижу, как они потихоньку ладят цепы, решета, латают мешки под зерно. Крестьянин! Есть ли что-нибудь более загадочное? Но уже идут к нам молотилки, Соснин срочно готовит для них на курсах машинистов и барабанщиков.
Сажалки для свеклы я велел как следует вычистить, смазать и поставить на видном месте рядком. А то, ежели начать их запирать да прятать, то как бы не привлечь к ним внимание врага, не навести его «на цель».
Варя все еще не вернулась, но всякий раз, когда я на рассвете выхожу умываться на райкомовские мостки, то вижу, как в ее заводи купается какая то белая богиня. Однако это не она. Может быть, какая нибудь родственница Снигуров приехала на каникулы».
«Ты все так описал, что я словно побывал на этой заводи… в теле. Это наша фантазия, Клим. Мечты. А в жизни есть просто Варя Шатрова — веснушчатая, с большими синими глазами цвета Гипанида — так, кажется, называл наш Буг Геродот. В каждой женщине нас либо привлекает, либо отталкивает ее прошлое, но это лучше, чем женщина вообще без прошлого. У женщины без прошлого, кажется, и будущего не может быть. Да и откуда ему взяться, из чего развиться, если не было драмы, трагедии, горя, сомнений?.. Бесцветность и будничность женщины ощущается на расстоянии. Варю не причислишь к красавицам, но есть в ней что-то такое, чего нет у моей Иванны, эдакая непосредственность, необусловленность поступков, что ли, не знаю, как это выразить. Вероятно, женщине труднее всего остаться просто женщиной. Но если это ей удается, она уже на грани той белой богини, которая мерещится моему другу с райкомовских мостков…
А я тут днем председательствую, а ночью подымаю на «катерпиллере» целину. У меня двести гектаров сорняков, в которые не сунешься ни на волах, ни на лошадях. Джунгли из чертополоха и ежевики, прямо вода закипает в «катерпиллере». Вот что взрастил мой папаша, выкармливая волов и читая журнал «Сам себе агроном», где, между прочим, есть и писания нашего Соснина. Я случайно наткнулся на них, раньше я и не знал, что такой журнал издавался и учил моего папашу всему тому, с чем мы потом встретились в Вавилоне и здесь, в моем Лебедине. Скажи Соснину, что теперь я тоже кое-что почерпнул из этого журнала, разумеется, для колхоза, не для себя. Между прочим, там есть и о вредителях: свекловичных, картофельных, пшеничных и всяких прочих, даже на розы.
Мысленно (лат.).
Не верь, Клим, что контра может наслать новых вредителей на наши поля. Вредители плодятся сами. Есть такие, чьи личинки могут спать в земле десятками лет, а потом просыпаются. Передай поклон Варе, не будь товарищ Гапочка таким бдительным, я непременно бы ей написал. Но я не хочу, чтобы мои письма очутились в Краматорске, тем паче, что Иванна прислала ко мне в знак примирения нашу старшую дочку. Галька шутит, что теперь наши с мамой силы равны… Двое на двое…»
Дети спали, по Аристарху не спалось. Уже которую ночь напоминало о себе Жабье озеро — в низинке за садом. Там зарождались первые весенние оркестры. Лягушачьи.
Вот как бывает в жизни. Человек создает для себя нечто, на первый взгляд вроде бы великое, вечное, надеясь и мир поразить и самому обрести радость хотя бы на исходе жизни. А жизнь мудрее человека. Ее недостает, она отсняла свой миг и угасла, сожгла себя на собственном костре, который каждый человек разводит в самом начале, чтобы потом сгореть на нем. И тепло костра доброго человека долго еще греет других, а быть может, и никогда не угасает, и им волен воспользоваться каждый, кто не отбрасывает прочь тепло жизней, горевших до него, не ставит свою жизнь в центре вселенной, посреди безграничной галактики жизней. Одни лишь гелиотираны могут питать надежду, что вселенная, вся, без границ, принадлежит им. Они даже могут просуществовать какое то время в этом иллюзорном надмирье, убежденные, что они вечны, тогда как на самом то деле они такие же мотыльки однодневки, как и все остальные, разве что с большим или меньшим вкраплением на крылышках минорных цветов.
Аристарх считал себя простым смертным и потому прислушивался ко всему, созданному другим человеком, жившим здесь до него, словно бы грелся у разведенного им костра. Отворял оконце, выходившее на озеро, и слушал клич обновления. Первым начинал заводила (а может, заводилиха), потом смельчака поддерживало еще несколько голосов, а дальше вступал уже и весь оркестр, поражая слушателя не столь своей сыгранностью, сколь умением прерывать мелодию внезапными паузами для передышки.
И вот однажды ночью послышалась ему в этом оркестре скрипка. Аристарх не поверил, вышел из хаты, тихонько прокрался на озеро, чтобы, часом, не спугнуть скрипку, если та и в самом деле там окажется, а не почудилась ему. Сомнений быть не могло, оркестр играл в сопровождении скрипки, играл вдохновенно, как никогда, и главное — без этих своих виртуозных пауз. Аристарх обмер от изумления: верь он в духов, мог бы предположить бог знает что, а тут, затаясь у седого осокоря, думал, это какое то наваждение. Но скрипка и в самом деле звучала над озером где то совсем рядом. Аристарх отошел от осокоря и по тропке, вытоптанной в крапиве скотом, пошел на гать.
Там стоял скрипач и едва касался смычком струн. «Смереченко», — подумал Аристарх без всякого намерения отвлекать музыканта. Но у того, верно, было несколько иное представление о духах, и он, заметив неподалеку недвижимую белую тень, внезапно замер и, бросив оркестр на сложнейшей ноте, развернулся и во весь дух рванул через гать на тот берег, полоща штанинами. Аристарх засмеялся, узнав в скрипаче своего бухгалтера, который изо всех сил карабкался на кручу, забыв со страху, что одна нога у него короче другой. Аристарх побежал за ним и догнал уже на гребне кручи. Сильвестр дрожал, лицо у него перекосилось. «Тьфу ты, вот напасть!» А когда вернулись на гать, он пожаловался председателю, показав смычком на приумолкшее озеро: «Есть там несколько глухих тетерь, на острове. Но с ними уж ничего не поделаешь, это вечная беда всех оркестров. В ораториях, когда к засухе поют, их еще можно терпеть. А это ведь было адажио, минорная пьеса перед дождем, с постепенным ускорением темпа. Вот ты сейчас услышишь…» И он приложил к уху деку, тихо повел смычком… Аристарх стоял, почти физически ощущая, как душа у него испаряется и летит, летит куда то… Заводила на озере сразу же подхватил ноту, и тысячи, если не миллионы музыкантов подняли озеро на мелодию, исполненную дивной тоски. Смычок меж тем заторопился, он уже приплясывал по струнам, увлекая за собой весь оркестр. Одни только тетери врывались диссонансом в этот и впрямь божественный мотив, в котором слились воедино человек и природа. Полил дождь — на сады, на овсы, на ячмень, на самих лемков, наиболее чуткие музыканты умолкали один за другим, умолк и скрипач, только тетери все не угомонялись, дребезжали, словно они ставили этот первый весенний дождь в заслугу себе, и так было до тех пор, пока не подал голос коростель и не заставил их замолчать, заявив свое извечное право предвещать дождь, даром что песенка его столь нехитра и монотонна.
Аристарх возвращался домой восхищенный и умиротворенный, но в то же время и встревоженный чем то, он был почти уверен, что Сильвестр Макивка дал в ту ночь этот концерт для скрипки с лягушачьим оркестром неспроста. Но утром в Зеленых Млынах не обнаружилось ничего такого, с чем можно было бы связать появление скрипача па озере. «Причуды гения — только и всего», — успокоенно подумал Аристарх, смазывая рессоры для поездки в райцентр.
Журба вставал рано, едва брезжила зорька, заглядывал в овин, не развешана ли там на балке новая шкура, и в зависимости от этого либо шел по дороге, примечая каждый свежий тележный след, либо, если воров в ту ночь не было, бежал по тропке, которую сам протоптал через свекловичную плантацию. Он спешил на колхозный двор, где уже метался и орал Аристарх Липский. Отправив всех, кого надлежало, на работу, Липский откашливался, хватался за грудь, жалуясь Журбе: «Смелют они меня, эти Зеленые Млыны, на смерть смелют! Эх, мне бы такой золотой характер, как у тебя!» Потом заходил на молочную ферму, выпивал кружку молока, распаренного там в котле для сепаратора, запрягал лошадь в рессорную бричку, на которой когда то ездил. Гордыня, и на весь день отправлялся в поле, к тем, кого с таким боем отрядил туда. Там он был к людям добр, даже ласков и до следующего утра оставался о них самого лучшего мнения. А Журба вел себя одинаково и утром, и в полдень, и после захода солнца, когда лемки возвращались с поля на подводах, распевая свои чудесные песни, занесенные сюда еще их прадедами с Карпат. На одной из подвод возвращался и Журба, вытягивая в этих хоралах верха — самые высокие ноты. Мальва любила слушать эти вечерние песни, готовя посреди двора на двух кирпичах в выжженном спорыше кулеш для Журбы. Дымок от костра каждый вечер вел себя по другому, то взвивался вверх — к сухой погоде, то стлался низенько над землей — к дождю или к ветру. Журба шел через свекольное поле, голодный, но счастливый. Сегодня Липский, видя, что он едва волочит ноги, выписал ему кило ячневой крупы, кило мяса зарезанного только что вола, который уже не мог ходить от старости, и бутылку подсолнечного масла — жарить вьюнов. На этом можно было еще с неделю продержаться, а там уже поспеют черешни, завяжется ранняя картошка, выгонит первые стручки горох, и никто не запретит агроному забрести на самую середину горохового поля и устроить там себе зеленую трапезу, что-нибудь вроде дипломатического а ля фуршет, только не в зале, а на поле. Ну, а главная надежда на вьюнов. Каждое воскресенье Журба и Мальва берут кошелку и отправляются на топь. Журба снимает брюки и остается в исподних — от пиявок (их почти нет, но человек, если хочет, всегда выдумает себе причину), Мальва пиявок не боится и высоко подтыкает юбку, так что Журбе видны все ее прелести, даже когда она стоит по пояс в воде (на торфяниках вода с утра прозрачная прозрачная). До обеда у них набирается ведерко вьюнов, из самых мелких варят уху (здесь говорят — юху), а тех, что покрупней, жарят, если есть масло (от Парнасенок осталась прекрасная чугунная сковородка), ну а остальные Журба нанизывает на бечевочку и вялит под стрехой, на боковой стене, где меньше солнца. Зимой с ними чудный борщ (постный, с вьюнами), но почему то связки вьюнов у них каждый раз исчезают из под стрехи. После такой рыбалки и обеда выносят из хаты самый большой тулуп, расстилают под кустом терновника мехом вверх (одна пола белая, другая черная, и уж как то так повелось, что Мальве достается белая половина) и спят, как после купанья. Вернее, спит Журба, а Мальве во дворе никак не спится — то бабочка пролетит над самым ухом, вся золотая, словно сорвалась прямо с Федоровой головы, то воробьи сцепятся в терновнике, хотя и драться им вроде не за что, тёрн совсем еще зеленый, цвета листвы, то, откуда ни возьмись, поезд — загремит и долго долго идет через Зеленые Млыны. Отсюда, от Париасенок, линии не видно, только слыхать, как поезда приходят в Лемковщину и уходят потом из нее. Мальва любит прислушиваться к поездам и думать в это время о своем, о своих дальних и ближних странствиях. А еще можно просто разглядывать спящего Журбу, когда на его курносом носу появляются капельки, считать золотистые волосинки ресниц — их там так мало, что они будто наклеенные и толще, чем у других людей. Брови у Журбы высокие, с изломом, на переносье растут густо — ну, ни дать ни взять, нетопырь в полете, даже цвета такого же. Волосы рыжие, золотистые, курчавятся, если долго не стричь, и мягкие мягкие, как шелк. Грудь широкая, тоже вся заросла, и эти заросли на груди куда жестче, может, потому, что не видят солнца. Когда Мальва впервые привела Журбу в хату и сказала: «Мама, благословите нас, это мой муж, Федя Журба», — старуха Зингерша расплакалась: «Ой, боже мой, такой рыжий? Ей богу, не стану благословлять». «Да, чем же он виноват, мама?» — Мальва рассмеялась, чтоб хоть немножко сгладить неловкость, и принялась расхваливать его душу.