Анатолий Кузнецов - Рассказы
Но наконец он почувствовал и прохладу, и невыразимо сладостное долгожданное освобождение. Приоткрыв хитрой щелочкой глаз, он не обнаружил на кровати соседа. Содрав с прокурора одеяло и завернувшись в него, Крабов спал на полу. Прокурор с наслаждением и торжеством заграбастал всю кровать руками, ногами и по-настоящему вкусно, по-детски крепко заснул.
— Вставайте, транспорт пришел, — сказал Савин.
— А ты сам где спал? — кряхтя и морщась от света, спросил Крабов.
— Я не спал, замучился совсем. Уток в клетки грузили. Тысячу штук.
— Дня им нету… — возмущенно пробормотал прокурор, весь залитый досадой, что оборвалось такое забытое, много лет уже с ним не бывалое, безмятежное счастье сна,
— День-то я в основном с вами ухлопал, — добродушно сказал Савин. — Тут трезвонят из сельхозотдела: давай тысячу, хоть лопни. И вот так завсегда! Уф!..
— Ну, завтра бы отвез.
— Забыли? Завтра у меня на горком день пропал.
Сонные, недовольные друг другом, гости оделись, вышли, поеживаясь, на крыльцо — и остановились, пораженные. Непогоды и следа не осталось.
Божий мир был прекрасен.
Небо было фиолетово-черное, без единого облачка, потому что всюду, куда ни глянь, мерцали яркие, объемные звезды — одна поближе, другая подальше, а роскошный Млечный Путь с его неведомыми мирами — уж совсем в невообразимой дали. Было так понятно-наглядно, как земля несется в черной бездне средь прочих звезд, откуда-то, куда-то в непостижимом мироздании. Было свежо после дождя, дышалось гулко, жадно.
Из тьмы показался огненный глаз, исчезал за деревьями, блуждал, сопровождаемый брехом собак, раздвоился на два глаза, выскочил совсем рядом и с дребезжанием мотора остановился перед крыльцом. Было странно, но приятно, что это он их повезет, видимо, потому, что они заняты важными делами, весомые и ценные существа в данный момент.
— Где заведующая птицефермой? торжественно спросил Савин.
— Здесь я, — отозвался женский голос из кабины, и только тут Крабов с Попелюшко ошалело сообразили, что это не та, убитая в голову топором, а новоназначенная, другая.
— Сенца я полкопешки бросил, — говорил шофер. — Через По-летаевку поедем или через Клины?
— Лучше давай через Клины, да не гони, мы поспим немного. Садитесь, дорогие гости.
Гости приблизились, но с недоумением остановились перед транспортом. Это был обшарпанный, видавший виды колхозный грузовик. В кузове скамеек не имелось. Согласно правилам ОРУДа, так ехать не разрешалось, и начальнику милиции уж конечно это было известно. Но кузов доверху был завален пахучим сеежескошенным сеном, трое мужчин провалились и потонули в нем. Крабов и Попелюшко ползали на коленях, не понимая, как же пристроиться: сидеть ли по-турецки, лежать на боку либо на спине, — а грузовик тронулся, и они повалились друг на друга.
— Очень славно! Очень мило! — радостно сказал прокурор, отыскивая в сене очки. — Признаться, я лет сто не ездил на сене.
— Ну, — сказал облегченно Савин, — до начальства высоко, до города далеко, я спать буду. И вам советую.
Он выгреб яму, подбил под голову, уткнулся в сено и сдержал слово: как лег, так сразу и уснул, и не просыпался более, хотя грузовик прыгал, вскидывал задком и качался, как в море челнок.
Грузное тело прокурора всей массой пришло в движение. Оно затряслось и заколыхалось, как кисельное, так что на ухабах забивало дыхание. Несмотря на это, он чувствовал в себе необычайный подъем, почти истерический восторг.
Крабов лег на спину, заложил руки за голову, воображая, что ему покойно, и его острые колени мотались туда-сюда в такт раскачиванию машины. А прокурор крутился, проваливался, сползал, наконец уцепился за борт, встал на колени и выглянул вперед из-за кабины.
Ему в лицо ударил ледяной восточный ветер. Он увидел два длинных луча, бегущих перед радиатором, освещающих колею и лужи воды. Но дорога в целом уже была суха, неправдоподобно белела, с бархатно-темными каймами травы по обочинам, и по обеим сторонам стояла спелая пшеница, которая вся вспыхивала, просвечивалась насквозь, когда фары нацеливались на нее, и даже васильки были отчетливо видны, голубовато-белые в искусственном свете.
Впереди что-то ярко заблестело, сверкнули два огненных изумруда, и не успел прокурор сообразить, что это чьи-то глаза, а машина уже пронеслась мимо кого-то серого, мохнатого, затаившегося в пшенице. Все, что над пшеницей, было густой, фантасмагорической тьмой, которую можно было щупать рукой, пигмей-грузовичок отчаянно старался резать ее лезвием луча, но она тотчас смыкалась за ним.
Коленям стало больно, прокурор выпустил борт, упал на спину, и живот заслонил ему половину звезд. Сено шуршало и больно кололо сквозь рубашку. Только что у него был восторг, а теперь вдруг мелко застучали зубы. Он пытался унять, но челюсть не подчинялась и стучала.
— Послушай, а та звездочка, кажется, движется? — сказал Крабов, прямо глядя в небо.
— Где?
— Во-он та, сперва троечка, а она левее.
Прокурор попытался сосредоточиться взглядом на звезде, но провалился головой и из-за живота едва видел.
— Нет, показалось тебе.
— Ничего мы не знаем, — сказал Крабов. — И звезд мы не знаем.
Прокурор лежал опрокинутый, с леденеющим сердцем прислушиваясь, как в нем перемешиваются печенки с селезенками, и челюсть била барабанную дробь.
— Нет, я не понимаю, чему нас научили, эти учителя, эти самые директора, — сдавленно, задыхаясь, пропищал он. — Ладно, мы доверчивы, мы дубины, но директора не могут не знать, что учат, мерзавцы, не тому…
Видимо, Крабов сквозь шум не расслышал, потому что не ответил, и прокурор обрадовался, потому что язык сплел не то, что хотелось выразить. Он не умел выразить. Ему хотелось, чтобы кто-то объяснил ему, как из мальчика далеких лет он превратился в себя, теперешнего, как он шел по лестнице жизни к сияющим вершинам и вдруг как бы пришел в выгребную яму. А может, просто прошедший день был так прост и естественен, сено в машине так пахуче, небо так бездонно, а жизнь была такой необъятной тайной, что прокурор показался сам себе в эту минуту нелепостью.
Эта мысль за его долгую практику ни разу не приходила ему. Он работал, делал карьеру, судил-гвоздил-рядил, добивался приговоров и приговоров: так надо. И вдруг явилась мысль, после невыносимой жары августовского дня, беспризорных вишен (ах, хороши были вишни), грома и грозы, сестрички во сне, малины (о, как малина была хороша!).
— Учат правильно, — жестко сказал Крабов; оказывается, он слышал. — Другое дело: сдохнем, никто добрым словом не помянет, ну и плевать, едрена мать, мы делали работу; мы ассенизаторы, прокурор.
— Мы не ассенизаторы, — сказал Попелюшко, как пьяный. — Мы говно.
Грузовик завизжал, круто затормозил и остановился.
Вокруг были избы, деревня. У плетня, освещенные фарами, оправляли одежду девка и парень, видимо вскочившие прямо с дороги.
— Что, другого места не нашли? — разъяренно кричал из кабины шофер. — Вот рыла вам набьем!
— Сами рыла, паразиты. Ехали где? Ну и ехайте стороной, ехайте! — грубо, с ненавистью отвечал парень.
— Эт-та что? Много себе позволяешь, ты! — крикнул из кузова Крабов, профессионально свирепея. — Как фамилия? Какой деревни?
Девка испуганно потянула парня, и они сразу исчезли в темноте.
— Клины это деревня, клиновские они, — угодливо объяснил шофер.
— Распустился народ. Ты его знаешь?
— Да кто ж его знает? Хотите, можем наздогонить?
— Не возьмем, они задами пошли. Ладно, дела поважнее ждут. Поехали!
Машина тронулась. Крабов бухнулся в сено, сделав вид, что спит. Савин храпел, не просыпаясь. Прокурор долго боролся с тряской, пока ему удалось с дикими, неприличными усилиями опять приподнять на колени свою тушу, выглянул из-за кабины и увидел то же: два луча, на одно мгновение в вечности прокладывающие лезвие в тьме, по узкой колее между стенами хлебов.
Он понял, что не может жить. И знал, что нужно делать. Нужно убить жену, убить детей и убить себя. Нет, себя не убить — уйти в поле, зарасти волосами, одичать, разучиться говорить, думать. Забиться в густую пшеницу и блестеть оттуда зелеными глазами.