Евгений Наумов - Черная радуга
– Скажи… скажи, тут есть кто-нибудь трезвый, а? Он и сам уже набрался во время визита – там хлопнул рюмку, там стакан: художники люди гостеприимные, да и слушать их рассуждения о кубизме, квадратизме, трапециизме на трезвую голову муторно, невмоготу. Как-то не усваивалось.
– Должон быть, – ответил Матвей твердо – нужно, ведь обнадежить. – Но не попался. В другой раз…
Времена были!
В одной мансарде шел важный производственный разговор. Сюда как раз заглянул на огонек художественный редактор местного издательства, или, как его называли, «главный художник» Горбунков. Родом откуда-то из-под Перми, это прямо на лице его было написано – нос сапожком, губы врасшлеп, лопоухий. Его еще называли ласково: пермяк – солены уши. Но малый усидчивый, работящий – даже когда выпивали, не выпускал из рук штихеля, все долбил свои гравюры.
– Разве можно так работать? – спросила Искра, когда они медленно шли по набережной. В ее голосе звенели слезы.
– А ведь натворили! Видала, сколько работ? И каких! Но в конце дня нужно снять напряжение. А может, у них праздник какой? День святого Рублева… Нужно было спросить.
Он напомнил ей о том, что творческие люди своеобразные, трудные. Они выкладываются без остатка, а потом чувствуют себя опустошенными. Что делать, как взбодриться, почувствовать уверенность в завтрашнем дне? Самое верное дело – водка. Бьет по сознанию молниеносно, хлестко, с плеча.
– И убивает, – грустно добавила Искра.
– Только не повторяй мне байку о том, что каждый стакан убивает сто тысяч нервных клеток в мозгу. Что, отворяли черепушку после каждого стакана и считали? До чего современного человека легко обдурить цифрой! Скажи человеку просто: напейся и станешь идиотом, и он загогочет тебе в лицо. Но скажи: двести граммов алкоголя убивает в мозгу девяносто девять тысяч клеток, и он будет как баран повторять эту ослепительную истину. Это для слабонервных. Я знал людей, которые в рот водки не брали, а в мозгу не наскребешь и сотни толковых клеток.
В восточных глазах Искры навсегда залегла грусть. Так она и провожала его на поезд с этой неизбывной грустью.
Итак, его владивостокский друг неторопливо брел навстречу.
Вот так же когда-то они и познакомились темной ночью у этого самого парапета – один, измученный алкоголем, другой – переполненный им. Оба находились на грани белой горячим, но не сознавали этого. Окружающий мир был условен, но условность его выглядела у них несколько иной, чем у обычных людей. Где-то он читал, что Вселенная не одна, а делится на множество сопредельных Вселенных, достаточно шагнуть – и очутишься в соседней.
Они были в соседней Вселенной, поэтому, встретившись, нисколько не удивились, что сели вдруг рядом на парапет, закурили, поднося огонек друг другу, и заговорили, даже не познакомившись:
– Рассказывай, – предложил один.
– Остановка напряженная, – ответил другой.
– Как общее состояние?
– Вскрытие покажет.
Оба удовлетворенно замолчали. Так и должен протекать разговор в соседней Вселенной.
– У тебя дома, кажется, кошка есть.
– Кошек не держу. Они алкашей не терпят.
– Но кто-то у тебя есть.
– Ты не смотри, что я такой невзрачный, у меня дома телефон. После дождичка в четверг звоню в Чили, Гонолулу, Парагвай, Уругвай…
И так же, не сговариваясь, они стали шарить – один в боковом кармане, другой в портфеле. Художник вытащил плоскую бутылку в ярких наклейках.
– Какая-то брендь из-за бугра… кэп знакомый одарил, – понюхал. – А у тебя что?
– Родимая бормотуха. Портфель-33. Тройка – моя любимая цифра, все удается только с третьего захода.
Художник подал ему плоскую бутылку:
– Возьми, этого не люблю. Портфель мягче. Давай. Из горла?
– Я не так грубо воспитан. Вот стакан, закусь.
– Это хорошо, – одобрил художник, набулькивая себе в стакан. – По сколько булек?
– По полному.
– Значит, по девять. В темноте я по булькам наливаю.
– Погоди. – сказал Матвей. – Есть более верный способ. Переверни бутылку строго вертикально горлом в стакан.
– Ну? Выльется ведь.
– Как только уровни сойдутся, можешь держать хоть час. Весь фокус в том, чтобы вывернуть из стакана.
Показал для наглядности. Выпили, согрелись душой. Рассказали друг другу то, что и маме родной не поведали б. Впрочем, у обоих мам не было. Как и отцов. Потом поплелись в мансарду художника, заваленную какими-то плакатами ГАИ, художественно написанными соцобязательствами, призывами вперед и выше. Посреди высился бюст лысого типа с мефистофельским профилем.
– Где-то я его видел. – сказал неуверенно Матвей.
– Давыдюк. Ты его должен знать.
Он ахнул.
– Обессмертил наконец!
Давыдюк, матерый начинающий поэт, годами вел тяжбу из-за ломаной строки с издательством. Он доказывал, что каждая ломаная строка, разделенная на несколько, должна оплачиваться как несколько строк – и Маяковскому так платили, а издательство стояло на своем: ты не Маяковский, оплачивается только рифмованная строка, иначе можно столько их наломать, что нечем платить будет.
– А вообще, ваши ломаные гроша ломаного не стоят! – заявил однажды на очередном суде бухгалтер, озлобленный на писателей за то, что они получают тысячные гонорары за какие-то там ломаные строчки, а он, который тянет такой бюрократический воз, прозябает на жалкую твердую зарплату.
У Давыдюка уже дважды был инсульт, и он с восторгом рассказывал в литературном закутке местным писателям:
– Самая легкая смерть. Идешь, дышишь, живешь – и вдруг нет тебя. Мгновенно! Как в колодец оборвался…
Каждый раз врачи, выписывая его из больницы после спасения, строго-настрого наказывали не пить. И каждый раз, продержавшись немного, он осторожно начинал с сухача – ничего. Наращивал дозу, интенсивность, переходил на крепчайшую сивуху, ввинчивался в штопор, пока наконец где-то посреди оживленной улицы не падал, сраженный очередным инсультом.
Mне понравилось в нем бесстрашие, – погладил художник бюст по лысом макушке. – Смотри, каким орлом смотрит!
– А это что? – указал Матвей на плакаты и призывы.
– Мой хлеб. Я ж грахвик, как говорит товарищ, который заказывает эту музыку.
– У тебя один выход? – Матвей тревожно смотрел на дверь. – А какой этаж?
– Пятый.
– С пятого не сиганешь… С третьего удавалось. Нужно переходить на другую явку.
Нисколько не удивившись, художник сказал:
– Ну тогда двинем к Толе Рыбаченку. У него собственный дом, а живет один как перст. Жена ушла, детей уж давно нет, собака – и та сбежала – не кормит. В случае чего оттуда можно уйти огородами. Или в бурьян нырнуть, бурьян у него – во!
До Толи было далеко, и они поехали на такси. По пути Матвей все допытывался у шофера, почему у него светятся глаза.
– Отгорбаться ты две смены, и у тебя засветятся, – добродушно ворчал тот.
– Нет, это неспроста, – Матвей смотрел вслед удалявшимся красным огонькам. – Хотел бы я знать, куда он поехал.
– Ты же слышал – в парк.
– Но чей парк?
– А ты думаешь, я лаптями щи хлебаю? Мы на соседней улице высадились.
Короткими перебежками они двинулись вперед. Вдруг послышался звон, топот – они едва успели броситься под плетень. Трое стражников с алебардами в каких-то рогатых шлемах, четко выделяясь на фоне светлеющего неба, вели человека.
– Тележкин! Это ж Тележкин… – горестно прошептал Матвей, когда дивная группа скрылась. – Взяли все-таки!
– Видал, видал? – дохнул ему художник в ухо. – У него кляп во рту! Вот до чего дошли, гады!
– Это не кляп, – Матвей сел и стал грызть травинку. – Это язык. Когда он напивается, язык распухает и на ладонь вылезает изо рта. Жену как-то до смерти перепугал. А отойдет, снова балабонит почем зря, порет всякую чепуху.
Но оба они умолчали о самом удивительном: за спиной каждого стражника колыхались широкие перепончатые крылья, словно у летучих мышей.
По верху плетня, как маленькие котята, бесшумно носились туда-сюда чертенята. Художник пытался поймать одного, но только с треском повалил плетень. Где-то гулко забухала собака.
Из широкого пня рядом с домом Толи высунулась черная рука с растопыренными пальцами, махнула и ушла вниз.
– Толя приглашает! – с широкой улыбкой, обнажавшей реденькие почерневшие зубы, обернулся художник. – Все окна светятся!
Несмотря на глухое утро, окна довольно приличного, но вроде бы растрескавшегося деревянного дома ярко светились, будто внутри шел бал. Матвей попятился:
– Может, его уже берут?
– Ты что! Они только в темноте берут. Ну, зажгут какую-то плошку, чтобы протокол писать.
Осторожно постукали и напряженно прислушались, рассредоточившись по простенкам. Раздались легкие шаги, и в проеме возникла высокая фигура с растрепанными седыми волосами.
– А я вас жду! – сказал Толя – это был конечно он. – Думаю: кто-то должен обязательно забрести.
Они зашли. Посреди абсолютно голой комнаты стоял круглый полированный стол, грязный, изрезанный ножами. У стола сидела ослепительной красоты девушка. Может, она такой им только казалась. Белая блузка, белая короткая юбка, точеные ноги скрещены, прическа «конский хвост» из черных смоляных волос и жгучие, какие-то жаркие глаза. Матвей внезапно почувствовал обиду.