Ольга Гуссаковская - Вечер первого снега
И я так же, как всегда, молча отвернулась бы к окну.
Сказать нечего. Мне это не нравится, и только. Где лучше, я не знаю. Я переменила столько мест работы, что просто устала искать.
Прежде мне иногда казалось, что я ищу не там, где нужно, что, кроме учреждений, есть еще стройки, прииски, заводы. Но все это была теория, все было далеко, пугало. Ведь мне с детства твердили совсем другое!
А сейчас мне уже и думать ни о чем не хочется. Все равно вместо жизни — серенький осенний денек, а за ним — вечер и конец.
Впрочем, я могу и ошибаться в мыслях. Моим спутникам тоже не лучше, но, наверное, никто из них не думает так, как я. Особенно мой сосед. Глаза его так добры и ясны.
…Мы прочно засели в болоте. Тракторист отцепил буксир и пошел искать дорогу. Вокруг нас вспаханная, развороченная земля сочится водой, будто плачет. Не хочется выходить, но делать нечего. Лучше уж собирать голубику, чем сидеть одной на санях. Все уже разбрелись кто куда.
Ягоды каждый собирает по-своему. Марья Ивановна добыла из недр своего багажа консервную банку и привычным жестом сборщицы сыплет ягоды в нее. Ни одна не попадает в рот. Моего соседа привлекает красота. Он собирает букетик самых лучших веток голубики. Положив очередную веточку, долго любуется ею. Остальные четыре женщины с одинаковыми обветренными лицами просто едят ягоды. Губы у всех черные.
— Яша! Кому это ты букет-то собираешь? Уж не мне ли? — Лицо Марьи Ивановны расплывается в ожидающей улыбке.
— Ну да! Жди! Ганнусе своей, поди, отвезет. Слышь, на бурах-то у нас голубицы не стало, — вмешивается одна из женщин.
Так. Теперь я знаю и много и мало. Этого человека зовут Яша, Яков. Это мало. И у него есть Ганнуся, которую он любит. Иначе зачем букет? Это много. Сейчас мне кажется — почти все. Счастливый Яша!
2
Домики бурового отряда жмутся друг к другу, как лошади у таежного костра. Их четыре. Одинаковые деревянные вагончики на полозьях. У каждого свое прозвище и свой флаг. Неизвестно, кто и когда придумал это.
Так бывает часто — шутка переходит в привычку, никому уже не кажется смешной, и в конце концов к ней начинают относиться вполне серьезно. Домики гордятся своими флагами и готовы отстаивать их «честь».
Лучше всех флаг «бабьей республики» — на нем по лимонному полю вышита ветка стланика. Зато я сильно подозреваю, что на изготовление флага «холостяков» пошла не одна пара ношеных трикотажных кальсон. «Холостяки» ведут себя вызывающе и немного кокетливо.
У «собашников» флаг напоминает знамя «псоглавцев» — на нем нашита собачья морда из черного плюша. А флаг «итээра» лучше всего отражает внутренние противоречия, раздирающие это интеллигентное «государство», — он пестр, как лоскутное одеяло…
Сейчас флаги грустят. Они промокли от многодневного дождя. Седьмой день я на бурах, и ровно столько же не прекращается дождь.
Собственно говоря, делать мне тут уже нечего — все взрослое население застраховалось (главным образом потому, что я решилась к ним приехать). Теория Веры Ардальоновны терпит крах — я возвращусь победителем. Но сейчас мне это как-то не доставляет радости. Может быть, потому, что за слепеньким оконцем «итээра» — дождь, дождь. И никому не известно, когда он кончится и когда пойдет трактор.
А в нашем поселке сейчас, наверное, азиатская знойная сушь. И не поверишь, что это Колыма. Куры с разинутыми клювами дремлют в коротких синих тенях. Замерло на веревках пестрое белье. Вдоль тротуаров — летучие сугробы из семян ивняка. Изредка налетевший ветер завивает на дороге пыльные смерчи. И я отлично знаю, что ты сейчас в клубе, в той самой комнате за сценой, где мы виделись последний раз. За ее окном — зеленая стена кустов.
Я помню их другими. Озябшими, в пушистых снежных муфтах. Они каждое утро заглядывали к нам в окно и радостно кивали: «Вы счастливы? И мы тоже. Видите, нам даже не холодно сегодня».
Тогда они еще не выучились равнодушию. А в наше последнее свидание они уже стояли безликой зеленой стеной. Так же, как и сейчас.
Им было все равно, что скажет мужчина с чужими, спрятанными глазами, что сделает женщина. Да они и знали — ничего не будет. Слишком многое легло с тех пор между ними.
Я спросила: «Ты счастлив?» — «Да… очень…»
В паузе пряталась ложь. Я слишком хорошо знала тебя, чтобы поверить. Но почему же я ничего не сделала? Почему ушла, мило поговорив о том о сем десять минут?
За окном тайга и дождь. Ты далеко, и искать ответ поздно.
…Дверь распахнулась так стремительно, что задрожал домик.
— Бригадира нет?
На смуглом Женином лице глаза совсем круглые — так чем-то взволнована. Женя — моя соседка по койке, у ее профессии ответственное название — техник разведки, а стаж работы всего два месяца.
Очень трудно живется Жене! Во-первых, дали смешное прозвище «Веретено» и тут же забыли, как зовут. Женя и впрямь под стать веретену — тоненькая и верткая, но ведь от этого не легче, если тебя не хотят принимать всерьез ни как работника, ни как женщину. Желонщик Костя даже и глазом не поведет… А я знаю, что под Жениной подушкой спрятана его фотография. Кусочек выдуманного внимания. Женя почти верит, что фотографию ей подарили. На самом деле ее выбросила за дверь промывальщица Любка полсекунды спустя, как в эту же дверь вылетел сам Костя.
Впрочем, трагедии тут никакой нет: ведь кроме Кости, есть еще техник Лева. Он живет в нашем же домике. Насмешливый, вспыльчивый одессит, весь слегка напоказ. Женя и сама толком не знает, кто ей нужнее, но Костя красивее, его легче выдумать. А какая женщина не выдумывала себе героев?
Но что случилось на этот раз? Женя не похожа на себя. Это уже не бодрое веретено, а ломкий стебелек под ветром.
Женя схватила меня за руку.
— Идемте! Собрание сейчас будет.
— О чем?
— Ой, сами услышите! Идемте!
Кажется Женя не совсем понимала, что говорит. Все равно я пошла с нею.
На собрание пришли даже те, кто обычно остается дома, — продавец местной «каптерки» Марья Ивановна и жена дизелиста Яши Розенблюма Ганнуся. Та самая, которой предназначался красивый букет из голубики (мы его весь объели дорогой). Она — здешний фельдшер.
Ганнуся меньше всех ростом.
Темные брови стрелками, прямые волосы. На бледном личике тень давнего страдания. Лица людей, как сама земля, хранят отпечатки пережитого. Что бы ни случилось после, прошлое остается. Не знаю, что прячут Ганнусины грустные губы, но они сегодня — в улыбке. Медленной и робкой, как северная весна.
…Людей больше, чем может вместить «холостая республика». Дверь, настежь, и на пороге тоже уселись двое. Отмахиваются от дождя, как от комаров.
На столе, свесив ноги, сидит бригадир Толя Харин. Он никак не может дождаться хотя бы относительной тишины. В углах переругиваются, то и дело подходят опоздавшие.
— Товарищи! Да тише вы там! Дома, что ли, не наругались? Товарищи…
Бесцветный Толин голос тонет в разноголосице.
— Да чего там — «товарищи»! Будем о деле говорить или нет?
Встала промывальщица Любка. Вся как куст рябины осенью — пьянящая горькая красота. И стало тихо.
Любка взяла за плечо Женю, поставила перед собой.
— Это до каких пор девчонку обижать будут? Кряжев сегодня опять смухлевал. Проходки у него и десяти метров не было, а получилось сколько? Двадцать? Ему что — у него станок, как скрипка в руках. Что хочет, то и сделает, а девчонке отвечать. Другие-то с нее спрашивают: куда, мол, техник, смотришь?
Женя покосилась на Кряжева. Он огромен и космат. Молчит. Навесил брови на глаза.
— Так я же ничего не говорю. Ну, не сумела, не заметила. Федор Маркович, может, подшутить хотел…
— Шутки-то эти ему рублями в карман валятся, — зло перебила Любка, — а ты, птенец, не оправдывайся, коли не виновата! Я вот одного понять не могу — чужие мы тут все друг другу, что ли? Почему молчите? Вот ты, Костя, ты же желонщик, видел ведь все. Или тоже на легкие деньги потянуло?
— Тебе, поди, деньги-то легче достаются! — Костя довольно обвел всех нагловатыми навыкате глазами.
Вспыхнули и погасли смешки. Любкино лицо погрозовело.
— А ты их когда видел, эти мои легкие заработки? Может, тогда, как с крыльца летел? И нечего в сторону вилять — нельзя так больше жить. Каждый за себя, каждый мухлюет, как может. Какая мы после этого бригада? А еще поговаривали: за коммунистическую, мол, надо бороться…
— Люба, опомнись! Ну зачем ты так?
Толя Харин съежился от неловкости. В глазах мольба: пусть только все успокоится, и опять будет тихо и гладко.
Тем временем прораб Семен Васильевич успел уже настрочить в блокноте «постановленьице». Он сам весь в этом слове. Но зачитывать его не пришлось.
Собрание, как взбесившийся конь, пошло напролом, без дороги. Уже Марья Ивановна — руки в боки — обличала прораба во взяточничестве, уже Любка, стреляя зелеными глазами, отбивалась от чьих-то обиженных жен. Весь шум перекрывало довольное Костино ржанье.