Владимир Зазубрин - Щепка
Обзор книги Владимир Зазубрин - Щепка
Зазубрин В
Щепка
Повесть о революции и о личности[1]
"Страшная книга, нужная книга", – сказал В. И. Ленин, прочитав роман В. Зазубрина "Два мира".
Повесть "Щепка" не менее страшное произведение молодого художника, и можно заранее учесть те обывательские разговоры, которые могут поднять вокруг этой повести.
По что обыватели. "Что им Гекуба?" Что для них революция? Вопрос в том, нужна ли эта небольшая книжечка человеку-революционеру, который действительно ищет новый мир?
До сих пор о революции, о терроре, о чека писали или убежавшие за границу представители сюсюкающих и вырождающихся поколений или беллетристы-одиночки. Индивидуалисты, которые о революции в большинстве случаев пишут так же, как о штопанье чулок их бабушкой.
Здесь почти впервые, если не считать рассказа Радионова-Тарасова "Шоколад", где дана совершенно ложная постановка вопроса, художник-коммунист подошел к этой жгучей теме. И подошел оригинально, небывало мужественно и резко.
В. Зазубрин еще молодой художник и многое в нем еще не устоялось, многое в его повести может быть оспариваемо и с художественной точки зрения и особенно с фактической – им дано в сконцентрированном рисунке такое нагромождение ужасов, которое совершенно немыслимо на таком небольшом полотне – столь коротком житейском фоне.
Но в художественной литературе, в искусстве это совершенно закономерный прием; вспомним великие "карикатуры" художника Гойи и нашего великого сатирика Гоголя. Весь вопрос, удалось ли В. Зазубрину художнически осмыслить этот страшный материал, удалось ли ему влить в него органически живую идею и передать то, что он ставил своей задачей.
Есть ли в конечном счете оправдание этой небывалой дерзости? Зазубрин не сюсюкает, он не ужасается, он как художник с беспощадно-холодной внешней манерой и суровостью подходит к этой теме. С первых строк страшное нависает над героем Срубовым, с первой строки чувствуется надрыв героя, несущего свой тяжелый революционный долг.
Страшный лик революции с невольным нагромождением ужасов пишут нам и другие беллетристы: в Никитинском "Рвотном фронте" мы найдем не менее страшные вещи – и насилия и самые грязные человеческие извращения. У Никитина и у Пильняка в "Голом годе" герои-коммунисты, комиссары (то же и в "Повольниках" Яковлева) насилуют Олечек, Манечек, Ниночек и вместе с ними безнадежно падают в мещанско-похабную стихию, эти на миг захотевшие быть героями люди-мещане.
У Никитина написано это в формах обмызганного, порой сюсюкающего мастерства упадочного искусства, у Яковлева более ясно и просто, у Пильняка его ужасы оправдываются в общем ритме его "мятельной" стихии, от которой веет революцией настолько, нисколько революция раздробила старые формы жизни,
В. Зазубрин делает попытку найти новую форму для изображения революции. Самый стиль, его ритм – суровый, резкий, скупой и ударный – это ритм революции – по его слову, "прекрасной и жестокой любовницы", которая уничтожила не только старый миропорядок, наше былое, индивидуалистическое прекраснодушие, но и заставляет нас жить, чувствовать по-иному, утверждает новую поступь, ритмику наших душевных переживаний. Если Достоевский в "Бедных людях", если Л. Андреев – последыш индивидуалистического символизма, в своем рассказе "Семь повешенных" ставили своей задачей вызвать ненужную жизни жалость в наших душах к ненужному Янсону: претворить никчемную кантовскую идею о самодовлеющей ценности существования каждого человека, то Зазубрин, изображая совсем не идеал революционера, – ставит своей задачей показать, что есть общее – грядущий океан коммунизма, бесклассовою общества, во имя которого революция беспощадно идет по трупам вырождающихся врагов революции. Среди них и сильные телом, иногда духом, которые свой аристократизм декларативно или искрение стараются сохранить в тот момент, когда смотрят в лик неизбежной для них смерти, но большинство из них "тесто", булавочные головки, головки жаворонков, которых в детстве мать Срубова запекала в печи.
В страшной сцене расстрела, в сцене допроса, в сцене суда над следователем Ивановым Зазубрин художнически побеждает мещанство, индивидуализм, выжигая из нас оставшийся хлам мистических и идеалистических понятий в наших душах о нужности ненужных, остывших уже идей.
Но сам герой Зазубрина носит в себе эти атавистические понятия, он ранен ими, и, несмотря на громадный подвиг, который он несет до конца во имя революции, он таит эту историческую занозу; "Есть душа или нет? Может быть, это душа с визгом выходит?" – спрашивает он себя. Отсюда его трагедия и неизбежная гибель. Он мужественно встречает уход от себя мещанки-жены, падение своих сотрудников, но сам не выдерживает подвига революции – и гибнет. Гибнет во имя революции, как Моисей, которому "не дано войти в землю обетованную" коммунистического общества.
Удар по индивидуализму, по последним наслоениям оставшихся напластований буржуазной мистики и морали наносит художник, показывая эту историю героя, не выдержавшего в конце концов подвига революции.
И эта повесть, несмотря на срывы, психологические сбои, нужная и художественная вещь, несущая с собой сильную эмоциональную "встряску" дряблым, тепличным душам.
Художник ведет нас в самую страшную лабораторию революции и как бы говорит: "Смотрите революцию. Слушайте ее музыку, страшную и прекрасную, которая обнажает перед нами узкий и трудный переход русла к огромному и прекрасному океану. Смотрите на ее беспощадный кровавый меч, который своим ударом обнажает проклятие и наследие вековых блужданий человечества, социальных извращений, превративших человека или в мясо, в тесто, в слякоть, или оставивших смертельные занозы. Смотрите на революцию, которая зовет стать… мощными по-звериному, цельными и небывало сильными инженерами переустройства мира".
Революция – не все позволено, революция – организованность, расчет, "справедливый террор"… это не корчи героев Достоевского, которые стоят над бездной вопроса, все ли позволено. Здесь великое самоограничение личности и коллективная дисциплинированность. Здесь ясно, что позволено и что не может быть позволено.
Здесь перед нами герой, какого еще не видала человеческая история. Здесь внутренняя трагедия этого героя, не выдержавшего своего героического подвига.
Но смысл самого подвига – ясен, цели подвига – встают живо, а главное, художник обнажает конкретно в человеке то, что ему мешает перешагнуть, наконец, границу, разделяющую старый и новый миры.
Конечно, мещане испугаются художнически-сгущенного рисунка, как они испугались, с гораздо большим субъективным основанием, раньше революции, но разве для них революция открыла широкие пути к светлым далям, к океану бесклассового общества.
И настоящему революционеру повесть Зазубрина поможет выжечь окончательно из своего существа оставшиеся "занозы" исторического прошлого, чтобы стать смелым инженером неизбежного и радостного переустройства его.
Это ли не оправдание смелой попытки молодого талантливого художника.
Валериан Правдухин
I
На дворе затопали стальные ноги грузовиков. По всему каменному дому дрожь.
На третьем этаже на столе у Срубова звякнули медные крышечки чернильниц. Срубов побледнел. Члены Коллегии и следователь торопливо закурили. Каждый за дымную занавесочку. А глаза в пол.
В подвале отец Василий поднял над головой нагрудный крест.
– Братья и сестры, помолимся в последний час.
Темно-зеленая ряса, живот, расплывшийся книзу, череп лысый, круглый – просвирка заплесневевшая. Стал в угол. С нар, шурша, сползали черные тени. К полу припали со стоном.
В другом углу, синея, хрипел поручик Снежницкий. Короткой петлей из подтяжек его душил прапорщик Скачков. Офицер торопился – боялся, не заметили бы. Повертывался к двери широкой спиной. Голову Снежницкого зажимал между колен. И тянул. Для себя у него был приготовлен острый осколок от бутылки.
А автомобили стучали на дворе. И все в трехэтажном каменном доме знали, что подали их для вывозки трупов.
Жирной, волосатой змеей выгнулась из широкого рукава рука с крестом. Поднимались от пола бледные лица. Мертвые, тухнущие глаза лезли из орбит, слезились. Отчетливо видели крест немногие. Некоторые только узкую, серебряную пластинку. Несколько человек – сверкающую звезду. Остальные – пустоту черную. У священника язык лип к небу, к губам. Губы лиловые, холодные.
– Во имя отца и сына…
На серых стенах серый пот. В углах белые ажурные кружева мерзлоты.
Листьями опавшими шелестели по полу слова молитв. Метались люди. Были они в холодном поту, как и стены. Но дрожали. А стены неподвижны – в них несокрушимая твердость камня.