Эден Лернер - Город на холме
На следующий день поймали двух арабов, которые обстреляли мою машину. Двое братьев из деревни Дейр-Каифат. У меня было такое чувство, что мы похоронили не только Офиру. Мы похоронили надежды ее наивного отважного поколения, поколения победителей в Шестидневной войне. Я, поколение соглашений Осло и двух интифад, смотрел на них, как старик на подростков. Эти люди принимали в нашей стране все решения и никак не могли расстаться с иллюзиями времен своей юности. Никак не могли взять в толк, что с такими соседями у нас никогда не будет мирной спокойной жизни.
Похоронив Офиру, я не переставал удивляться, почему я, собственно, еще живой. Каждый день, который я прожил, не зайдя в эту трижды проклятую деревню Дейр-Каифат, не оставив там гору трупов, я прожил зря, я предавал ее память. Головой я понимал, что этого делать нельзя. Каждый такой еврей, потерявший разум и самоконтроль от безнадеги, от горя, уже не жилец на этой земле. Он уже ничего не создаст, как муж и отец он полный ноль. Каждый такой еврей, умерший раньше смерти, это для них победа. Я уж не говорю про пропагандистский навар, который они на этом собирают. Весь мир радостно и с энтузиазмом обсуждает очередной кровавый навет и рассказывает евреям, какие они отвратительные. Пятнадцать лет назад это случилось в последний раз, и нашей общине до сих пор это поминают по поводу и без повода[246]. Все это я понимал. Вот только тяжело носить умершую душу в живом теле, которое и радо бы успокоиться, да не может. Доктору Гольдштейну повезло. Господь сжалился над ним, и у него этот период долго не продлился. Судя по рассказам тех, кто его знал, этот человек жил чистейшей праведной жизнью, его человеческая и врачебная этика вызывали всеобщее благоговение. У меня много грехов и недостатков, я не вправе рассчитывать на Божье милосердие. Я попросил у начальства разрешения перевестись на объект в Тель-Авиве и проводил там все время, втайне надеясь, что на меня упадет что-нибудь тяжелое. Малке и детям я в таком состоянии все равно не нужен.
После недели на стройке я приехал на шабат домой. Ехал специально поздно, чтобы застать детей уже спящими. Сам чудом не уснул за рулем. Желания жить не осталось, но остался инстинкт самосохранения. Прав был Залман, когда говорил, что я раб своих инстинктов. Малка не бросилась мне на шею, как обычно, а еду подавала, как официантка в ресторане. Она дуется на меня за долгое отсутствие. Ничем не могу помочь.
− Идем спать.
− Иди. Там уже постелено.
− Что значит “иди”? А ты?
− Я лягу с детьми.
− Почему?
− Так нида[247] же…
Значит, нида. Значит она всерьез считает, что мне в этом состоянии нужен секс. Значит, она позволяет ставить между нами барьеры совершенно посторонним людям, которые к тому же давно умерли. Значит, я ей не нужен. Я молча встал, ушел в спальню и улегся в постель, холодную, как могила. Спать, конечно, не мог. Постель не нагревалась. Все, у меня не осталось на этом свете близких людей. Сначала Розмари, потом Офира, вот теперь Малка. Мать, Бина и братья не в счет, я уже не смогу быть для них тем, чем был всегда. Бине даже лучше будет, если меня не станет, а то совсем с ума сошла на почве ревности, личную жизнь устроить не может. Как сделать так, чтобы на общину не упало подозрение? Взорвалась мечеть во время пятничной молитвы, а почему, никто не знает. Чтобы грамотно взорвать здание, надо сверлить несущие колонны и набивать взрывчатку в отверстия. Ни в одном учебнике не написано, как это делать незаметно. Мысли на профессиональные темы успокаивали, я даже задремал, а потом вовсе уснул.
Проснулся оттого, что кто-то тянул из-под меня простыню. Малка. Она стояла на коленях у кровати. Глаза, расширенные от ужаса, залитые слезами, выглядели совершенно европейскими. Я привстал и положил ее между собой и стеной.
− Ты жив, любимый, единственный, адони[248]…
Пока жив.
− Тебе что-то приснилось?
− Приснилось, что дом вот-вот взорвется, а ты не хочешь из него уходить.
Что они понимают. Мы с ней дышим одним дыханием, читаем мысли друг друга, а они хотят, чтобы я на половину нашей с ней жизни[249] отсекал ее от себя, как гангренозную конечность. Людям, которые живут вместе потому, что поодиночке не исполнишь заповедь пру у-рву[250], действительно необходимо периодически отдаляться, чтобы плешь друг другу не проесть. Просто так совпало, что это ее практически первая нида с тех пор, как мы вместе живем. Мы два года жили отдельно, потом она была беременна, потом родила и сейчас только закончила кормить. Лишь бы я был ей нужен, а с графиком мы разберемся.
− Малка?..
− Я здесь.
− Расскажи что-нибудь.
Она рассказывала, нежный шепот убаюкивал меня.
− И тогда бумажная танцовщица поняла, что без оловянного солдатика ей все равно не жить. Прыгнула к нему в печку и сгорела.
После этих слов я уснул окончательно.
* * *Офиры не стало, и некому было помочь мне разобраться в происходяшем. И если дома я благодаря Малке хоть как то оттаял, то вне этого убежища агрессия копилась и копилась. Примерно в это время арабы сделали ставку на пиар и средства массовой информации и устраивали многолюдные шествия с флагами и детскими колясками. Это называлось ненасильственным сопротивлением. С изнанкой этого ненасилия я был знаком слишком близко, оно сопровождалось градом камней в солдат и в любую машину с израильским номером, стрельбой на дорогах, но снимать это на видео никто не хотел. Присутствие в этих шествиях иностранцев, иногда не маленького ранга, меня уже не удивляло и стало меньше злить. А вот евреи и израильтяне, которые исполняли при врагах роль чирлидеров (так, как Хиллари эту роль описывала) – я вообще не знал, что с этим делать. Мне как-то так повезло, что впервые пришлось с этим столкнуться в те сборы, когда Офира пришла к нам на блокпост. Она бы рассказала и объяснила мне, что заставляет вроде бы образованных и на вид психически здоровых людей так исступленно любить собственных врагов. В буквальном смысле до пены у рта. Я начал привыкать к мысли, что Офира больше никогда ничего мне не объяснит и придется обходиться самому.
Шоссе № 60 было перекрыто в направлении на север не доезжая Кармей Цура. Часть забора вокруг Кармей Цура выходила близко к шоссе, и именно этой частью и решили заняться сегодня жители деревни Бейт Умар. Те жители Бейт Умара, чьи виноградники частично пострадали от строительства забора, получили компенсацию за весь виноградник. Кроме того, забор жителям Кармей Цура понадобился не просто так. Они хотели, чтобы их не убивали, вот странные люди.
Из окна машины я видел цепочку солдат на гребне придорожного холма, тут же были припаркованы пара джипов и один БТР. Забор был чуть ниже по склону, дальше виноградник, дальше собственно Кармей Цур на холме поменьше. Над толпой было много черно-бело-красно-зеленых флагов и почему-то флагов в виде радуги, какие я привык видеть на демонстранциях несколько другого свойства. Пускай они используют друг друга по противоествественным делам, афишировать-то зачем? Я вышел из машины, все равно все стоят, ехать некуда. Cпокойно, как по людной иерусалимской улице, прошел сквозь толпу и уперся в головной отряд. Головной отряд состоял из иностранок с видеокамерами и молодых арабок в джинсах и хиджабах с лужеными глотками и неплохим английским языком.
− Отойди, – тихо сказал я по-арабски стоящей впереди меня девушке, держащей над головой палестинский флаг, и добавил уже громче по-английски: – Ты вторгаешься в мое пространство.
Она обернулась и закричала
− Какое твое пространство! Это вы пришли на нашу землю как завоеватели! С вашими бомбами, с вашими танками, вашим слезоточивым газом!
Все-таки есть хоть какая-то польза от этого роста, из-за которого я мучаюсь в большинстве легковых машин и вынужден покупать одежду по каталогам Big and Tall. Вынуть у нее из рук флаг не составило труда, она просто не ожидала такого движения сверху, вроде подъемного крана. Скомкал в руке и обратился к солдатам:
− Ну что, ребята, кому коврик в ванную? Продается раз, продается два, продается три, ни-ко-му не нужен.
И зашвырнул на запретную зону в границах Кармей Цура. Солдаты смотрели на меня с восхищением, как будто я по меньшей мере подбил вражеский танк. Неудобно даже, честное слово. Дело было не в моей персоне и не в этой злосчастной тряпке, а в том, что все устали от лицемерия. От запрета назвать врага врагом. От разговоров о мире на фоне регулярной гибели людей.
Визг поднялся до небес, но тронуть меня никто не посмел, при иностранцах-то. Когда-то я не понимал Хиллари и ее ритуал мытья полов. А потом понял, что это не флаг. Это тряпка, заляпанная еврейской кровью. И что я в этом должен уважать?
− Мы протестуем мирно, а вы применяете насилие!
Ну да. Днем мирно протестуют женщины, а ночью рыщут вдоль забора, ища дырку, двуногие волки с тесаками.
− Сколько детей ты арестовал? Сколько домов разрушил? Сколько пленников унизил?