Андрей Столяров - Обратная перспектива
Вот, думаю, это все. Выбрался я осторожненько из аптеки, прикрыл за собою дверь, как Арон Гасанович попросил. А на улице, оказывается, уже утро: только что рассвело, солнце яркое, новорожденное, как на сковородке, горячее, брызжет в глаза. Асфальт – в черных ручьях. Начало марта, весна. Москва, будто очнувшись, выползает из снега. И запах свежести, чистоты – от талой воды… Вот, думаю опять, зачем жил? Зачем пятьдесят с лишним лет ходил по земле? Зачем нес меня огненный вихрь? Зачем жизнь свою, всю как есть, стер в труху?.. А вот затем, думаю, чтобы зажечь эту свечу. Затем, чтобы конец этому положить. Чтобы увидеть в туманное зеркало, как вскрикнет и упадет проклятый Усач. Вот для чего. Для этого, выходит, и жил… И так мне почему-то легко становится на душе. И все меня почему-то радует и бодрит. И все как будто начинается заново. И во всем том, что происходит со мной, есть, оказывается, тайный и удивительный смысл… И вот иду я себе неизвестно куда – народу все больше, машины уже начинают суматошно гудеть, звенят трамваи, галки, как полоумные, мечутся над крышами и кричат. Кажется, что весь мир пробуждается. И почему-то чувствую я, что вот сверну сейчас за ближайшим углом, и время расступится предо мною, как кисея, а что-то иное, скрытое им, напротив, радостно и счастливо сомкнется, и выйду я прямо на Кронверкский проспект в Петрограде, и вскрикнет ветер, и будет снова революционный семнадцатый год, и счастье преображения, и светлые горизонты надежд, и сладкий воздух, и предчувствие чего-то неслыханного, и жизнь, провернувшись по кругу, пойдет совсем по другой колее, и сам я буду уже совершенно другой, и Дарья, встрепенувшаяся, сияющая, тоже совершенно другая, но при этом точно такая же, в платьице необыкновенном своем, как из теплого сна, шагнет мне навстречу…
Не так много остается сказать. Я постараюсь быть кратким, чтобы избыток деталей не заслонял собой содержание. Осень в этом году какая-то никакая. То есть дни, естественно, убывают, становится холоднее, брызжет дождь, теряет яркость солнечный свет, желтеют листья, темнеет в каналах вода, но все это проходит мимо сознания, не задерживается – как полустертые рисунки карандашом. Под стать у меня и настроение в это время. Оно тоже какое-то никакое – вялое, заторможенное, цвета бесконечных дождей. Я снова движусь и разговариваю через силу. Жизнь похожа на затянувшуюся бессонницу.
Это, разумеется, не означает, что я вообще раскис. Дисциплина, выработанная за годы исследовательских трудов, держит меня на плаву. Нет лучшего лекарства от жизни, чем ежедневное и монотонное следование избранному пути. Я пишу несколько рецензий, которые уже давно обещал, заканчиваю статью о ситуации в современной России, обдуманную еще в Таганроге, читаю краткий спецкурс в заведении со странным названием «Институт свободных наук» и, наконец преодолев неясные внутренние сомнения, подключаюсь к большому проекту, который начинает осуществлять Борис Гароницкий.
Идея его, как все гениальное, чрезвычайно проста. Надвигается столетняя годовщина Первой мировой войны 1914–1918 гг. Эта война послужила поворотным пунктом в истории человечества: многое из того, что составляет нашу современную жизнь, заложено и предначертано было тогда. Между тем данный материал по-настоящему еще не освоен. Беспристрастному его изучению, академическому осмысливанию в кабинетной тиши помешала следующая война, названная Второй мировой. А потому, считает Борис, следует организовать цикл международных симпозиумов или конференций, каждая из которых была бы посвящена определенному году этого великого катаклизма. Начать прямо с Сараевского покушения, с предвоенной обстановки в Европе, которая, к сожалению, известна нам лишь в самых общих чертах, и далее продвигаться методично, последовательно, за шагом шаг, анализируя и сопоставляя разные точки зрения. Ведь там каждый год – как эпоха. План Шлиффена и наступление немецких войск на Париж, успешная Львовская операция и гибель армии генерала Самсонова в Восточной Пруссии, грандиозная битва на Сомме, сражение за Верден, «окопно-заградительная стратегия», ставшая неожиданностью для обеих сторон, появление первых танков и самолетов, прорыв Брусилова, геометрия «военных морей»… А надрывно-патриотическая культура того времени!.. А громадная мировоззренческая трансформация, породившая в результате коммунизм и фашизм!.. Хорошо бы свести все это в единый историософский концепт. Борис еще летом проконсультировался кое с кем из своих друзей в Европе и США – все в восторге, обещают эту идею всячески поддерживать и продвигать. Только между нами, пожалуйста, пока не говори никому, но уже – тьфу, тьфу, тьфу! – оформляются первые зарубежные гранты… Более того, предполагает Борис, если удастся продемонстрировать приемлемый результат, это можно будет продолжить таким же циклом об Октябрьской революции. Ну так с тысяча девятьсот шестнадцатого по тысяча девятьсот двадцать первый год. Этот цикл, кстати, ты вполне мог бы взять на себя…
Идея действительно феноменальная. Она обеспечит мероприятиями наш научный мирок лет на десять вперед. Причем поскольку это все значимые, содержательные, бесспорно юбилейные даты, то и подсветка в прессе, скорее всего, тоже будет на высоте. К тому же, хотя об этом Борис предпочитает скромно молчать, но та научная группа, которая данное мероприятие поведет, окажется в самом центре международного исторического сообщества. Войдет, если можно так выразиться, в иерархический топ.
В общем, институт наш сильно перевозбужден. Никто, по-моему, не работает, все лихорадочно размышляют – как бы побыстрее и поудобнее усесться в этот блестящий экспресс. Забыты прежние разногласия. Опасные мечи и кинжалы зачехлены. Я собственными глазами вижу, как Еремей Лоскутов прогуливается чуть ли не под руку с Юрочкой Штымарем – склоняется к нему, убеждает в чем-то, и Юра, видимо соглашаясь, кивает. Дым идеологических битв рассеивается, очевидные выгоды ситуации сводят в союз даже непримиримых врагов. На этом фоне как-то удивительно мирно проходит у нас давно ожидаемый общеинститутский хурал: Петра Андреевича единогласно избирают на следующий четырехлетний срок. Все понимают, что сейчас не до местечковых разборок: впереди громадный пирог со вкусной начинкой, и надо бы нарезáть его аккуратно, без панической толчеи. Наш Петр Андреевич подходит для этого лучше всего.
Нельзя сказать, что эти перспективы оставляют меня равнодушным. Такой шанс выпадает историку действительно – раз в сто лет. Пропустишь его – всю жизнь будешь сидеть в пыльном углу. Однако меня, точно демоны, поселившиеся в душе, мучают воспоминания о странных событиях последних месяцев. Что здесь истинно, а что фантомы воображения? Что здесь реальность, а что конспирологические миражи? Это ноет во мне, как глубоко скрытый абсцесс, лишает сна и не позволяет сосредоточиться ни на чем другом. В конце октября (знаменательный для России период) я все-таки не выдерживаю, нарушаю все клятвы, которые сам себе дал, и заглядываю на улицу, где располагался ФИСИС. Как и следовало ожидать, окна в квартире Ирэны безнадежно темны, на них – надпись, сделанная известковым раствором: «rent», то есть «сдается». Очевидно, что здесь никто не живет. Ворота по-прежнему заперты на замок. Двор, просматривающийся за ними, тоже не подает признаков одушевленного бытия: светлеют на плиточном покрытии лужи, топорщится, как увядшие дни, коричневая прожильчатая листва. Подниматься в сам офис у меня желания нет. Я и без того абсолютно уверен, что там – сумеречная пустота.
Все это время в сознании у меня как бы клубится туман. Самое трудное при работе с историей – это достоверные выводы, которые можно было бы предъявить. Гуманитарное знание, как я, по-моему, уже говорил, тем и отличается от естественного, что здесь невозможно с точностью воспроизвести результат. Нельзя поставить эксперимент, нельзя осуществить «пробу крестом», которая однозначно свидетельствовала бы о подлинности событий. Мы по большей части имеем дело с человеческими документами – их фактурная и смысловая неопределенность, как правило, бывает столь высока, что любое заключение, основывающееся на них, представляет собой лишь более или менее вероятностную интерпретацию. Историки зачастую как бы ощупывают слона в темноте: один говорит – это тумба, другой – это веревка, третий – это толстый червяк. Некому зажечь свет, чтобы озарить исследуемый объект целиком. Нет приборов, способных очертить хотя бы примерный контур его. Отсюда такое количество исторических мифов. И такое множество разнообразных вопросов, ответы на которые никакими усилиями не получить.
Существуют, однако, метафизические критерии. Один из греческих православных теософов, коего я недавно читал, например, полагает, что если мы признаём факт подлинности Иисуса Христа, факт подлинности его сошествия в мир, то мы тем самым признаём и подлинность всего, что последовало за этим, никакие иные доказательства уже не нужны. Истина верифицируется через веру, через «первичную сцену», как бы назвал ее доктор Фрейд. Это напоминает мне легенду о царе Мидасе: все, до чего бы он ни дотрагивался, превращалось в драгоценный металл. Правда, Мидас в результате чуть не умер от голода и потому слезно молил богов взять обратно сей двусмысленный дар, а христианство, если продолжать аналогию, живет и здравствует до сих пор. Вместе с тем нет уверенности, что, выраженное иерархией церкви, оно сохранило свой первоначальный божественный потенциал.