Григорий Ряжский - Четыре Любови (сборник)
– Любовь Львовна, я зайду?
– Конечно, милый, – ответит Любовь Львовна, – конечно… – Но уже не поднимется, чтобы встретить. Потому что расположится к этому времени в кресле и немного театрально сделает легкий жест рукой. – Проходи, Генечка, присядь сюда, посиди со старухой…
Никто в жизни и никогда не посмел бы назвать ее старухой. И никому в жизни и никогда не назвалась бы так она сама. Даже в шутку. Кроме Генриха – случайно, по пьяному делу прибившегося к ее жизни художника, отца Любы Маленькой – дочери нынешней ее невестки. И это они тоже знали оба – это была их маленькая тайна.
Дальше все происходило по плану, а чаще – без него.
– Скажи, Генечка, – на полном серьезе обращалась к нему бабка, – а что происходит сегодня в искусстве?
– В изобразительном? – пытался уточнить вопрос Генька, зная, что все равно бесполезно.
Старуху сбить с толку было невозможно. Она снисходительно улыбалась и доходчиво уточняла:
– Генечка, я имею в виду гораздо шире, чем изображательство. Вообще в искусстве, в целом. Кроме писательского – там мне удается следить за процессом.
Геник задумывался, но так, чтобы приличествующая моменту пауза не была раздражительна для него самого и не стала обременительной для мадам.
– Искусство по-прежнему принадлежит народу… – кидал он пробный шар в кресло напротив. – Но не все и не всему…
Этого для затравки разговора оказывалось вполне достаточно, дальше полагалось слушать. Он слушал и понимал, что на этот раз угадал – старуха светилась счастьем изнутри:
– Вот-вот, Генечка, вот именно, что не всем. Когда Илья закончил «Рассветы», никто и представить себе не мог, что это самое высокое искусство – когда и про кровь, и про любовь сразу А у него ведь там и то и другое, и ранение в грудь у самого.
– И играют отлично… – угодливо добавил Геня.
– Ты в каком театре последний раз видел? – заинтересовалась Любовь Львовна. – Когда?
Генрих смутился:
– Ну-у-у… это уже довольно давно было, года два тому…
Дурново подскочила на месте:
– Как два года?! У меня с восемьдесят пятого последнее поступление было по авторским, а сейчас девяносто первый! – Она упала обратно в кресло и откинулась на спинку. – Сволочи!.. Вот сволочи!!! Так в каком, говоришь, театре-то?..
Странно, но его тянуло туда снова и снова. Для чего он терял время в спальне Дурново, Геник понял гораздо позже, уже сидя в крытке новомосковского образца. Отбывал он срок там, а не на зоне, куда не был переведен по желанию начальника тюрьмы, которому искусство графического портрета пришлось по вкусу, и он взял Геньку под свое крыло, пристроив его работать художником в тюремную обслугу. Трудился он в специальном хозблоке для избранных начальством счастливчиков, где и спал. Там же художник понял, точнее сказать, осознал вещь, которая удивила его своей незамысловатой простотой. Осознал и согласился. А изложил ему эту теорию в тюремной общаге как-то раз авторитетный бугор из простых мужиков:
– Семья, брат, – сообщил он Геньке, – это шестеренчатый редуктор, в котором много разных шестеренок и передач. Все они подогнаны друг под друга, обточены и отшлифованы: сначала инструментом, а потом еще и временем. И шестеренки эти не могут войти во вращение без нужной передачи, а если и завращаются, то все равно занадобится регулярная профилактика. А если нету ее, то редуктор этот говно окажется и встанет. А не остановился чтоб, тогда хоть смазать надо самую главную в нем часть – большую зубчатую шестерню. От нее после само растечется. Понял, паря?
– Друг мой, – задумчиво ответил ему художник-график, сосед по койке. – Ты и представить себе не можешь, насколько ты тонок…
Действительно, все было именно так. Генрих ухватил это сразу. Бабка Дурново была главной несмазанной шестерней семьи Казарновских. А он, Генька, должен был смазывать и делать ей профилактику, иначе аэропортовский редуктор без этого рассыплется на шестеренки. Все было ясно: бабка нуждалась в любви так же, как и все нормальные люди, но принимать ее не умела. Нуждалась, но не научилась. Исключением был Мурзилка. И теперь, если бы не это досадное недоразумение – арест и заключение под стражу, – Геник, обойдя ближайших конкурентов, окончательно смог бы занять место зверя, почившего за год до августовского путча, а попутно и разобраться с редким, но легким покалыванием в недовостребованной области творения добрых дел. Однако непосредственно к Генькиной совести это отношения не имело: та была хорошо защищена от попыток преодолеть возведенные проспиртованным Генриховым организмом защитные рубежи и, если удавалось пробиться к ней чему-либо особенно неугомонному, то это и служило причиной игольчатых волнений: совсем пустяковых и не очень надоедных…
«И все-таки вовремя я предложил ей мудацкую свою любовь, – подумал он. – Если б тогда не напился, ни хера б мы не подружились. Не встретились бы даже…» – Он улыбнулся своему совместному с авторитетным соседом открытию и приступил к наброску на бумаге первого варианта редуктора, начав с главной шестерни……Звонок прозвенел как раз в тот момент, когда Геник подсушивал оттиск печати, только что нанесенный им на доверенность с правом продажи BMW-735 от гражданина Семкина Германа Валериановича, проживающего по адресу: г. Новомосковск, ул. Ленина, 22–11, гражданину Глотову Анатолию Эрастовичу. Подделка на этот раз оказалась несложной: бумага была достаточно потертой и естественных шероховатостей хватило для воссоединения их с искусственно нанесенными Геником потертостями вокруг имени будущего владельца. Следы художественного своего преступления на рабочем столе он даже не удосужился прикрыть листком бумаги. А загасить дымящийся дуревой косячок ему просто не пришло в голову. Он славно затянулся и пошел открывать…
На пороге стояли пятеро: двое в форме и трое в штатском: четверо из Тулы, один – из Москвы.
– Простите, вы Генрих? – поинтересовался главный в форме с капитанскими погонами.
– Ну конечно, мой друг, – ответил ничего не подозревающий художник. – Я Генрих.
Удивиться он успел лишь после того, как его ловко оттеснили к стене и привычным движением прохлопали карманы. Группа захвата прошла в квартиру и осмотрелась. Штатский заметил лежащий на видном месте паспорт, открыл, пролистал:
– Как же так получается, Генрих Юрьевич, – нехорошо, по-ментовски улыбнувшись, поинтересовался он у хозяина. – Работаете, работаете, а на обстановочку нормальную никак не заработаете? – Он брезгливо кивнул на пол-литровую банку с окурками. – Недоплачивает Глотов?
Геник поднес дотлевающую папиросу к губам и сделал последнюю конопляную затяжку. Он уже отчетливо понимал, что – последнюю.
– Какой Глотов? – удивленно переспросил он мента. – Никакого Глотова не знаю, дружочек.
– Вот этот вот Глотов, – прояснил ситуацию другой в штатском и протянул Геньке недоделанную доверенность на Толиково имя. – Анатолий Эрастович. – Затем достал из кармана другой листок. – А это ордер на обыск.
Генрих поправил очки и близоруко опустил глаза на бумагу:
– А-а-а-а, этот… Сейчас… – Он поднял глаза и уставился в потолок. Немного помолчал, обмысливая что-то свое, и твердо произнес: – Этого Глотова я не знаю. И никакого другого тоже не имею чести.
Второй в погонах, московский, самый незаметный, в это время вытаскивал из ящика упаковку травы в полиэтилене. Он внимательно взглянул на Геника и шепнул первому:
– Увозите в Тулу. Бесполезно. Этот не расколется…
Раздался телефонный звонок. Крайний в штатском взял трубку, послушал.
– Тебя, художник, – сказал он и протянул ее Генриху.
В трубке была Люба Маленькая:
– Пап, а ты за ГКЧП или против?
– А кто это? – переспросил он, но сам же не дал ответить: – Маленькая, передай Леве, что меня арестовали и увезли. – И выдернул шнур из розетки.
Суд над бригадой в составе шестерых автомобильных злоумышленников, включая организатора дела Анатолия Глотова, четверых его подельников разных воровских направлений и несчастного верного Геньки, смутно догадывающегося о дальнейшей судьбе своих графических произведений, но не вникавшего в состав не им налаженного рисовального преступления, состоялся в Новомосковске, по месту обнаружения преступного замысла.
Лев Ильич, как только начался процесс, прибыл в Новомосковск с кучей придуманных им бумаг от кучи творческих союзов, характеризующих Геника с самой творческой стороны.
– Свидетель Казарновский-Дурнев Лев Ильич! – объявил судья. – Что вы можете показать по делу?
– Дурново, – поправил Лева судью. – А не Дурнев.
– Кого? – не понял судья. – Я говорю, по делу что?
Лева внутренне махнул рукой и приступил к свидетельским показаниям:
– Представьте себе, – обратился он больше к залу, чем к суду. – 1981 год. Разгар брежневского правления. Международный конкурс плаката в Греции, посвященного инвалидам. – Он по-доброму посмотрел в сторону завсегдатаев – старичков и старушек. – Обвиняемый, Генрих Юрьевич, – участник от нашей страны. И этот человек, – Лева с гордостью посмотрел на Геньку, – придумывает следующее: четыре кисти рук, спаянные в замок. И одна из них – протез. И название: «ВСЕ ВМЕСТЕ!» А еще ниже – «ЛЮБОВЬ!». – Он перевел дыхание и взволнованно закончил доклад: – Четыре кисти – четыре руки – четыре любви человека к человеку. Греки такого еще не видели. И он ПО-БЕ-ДИЛ! Этот плакат висит сейчас в общественной приемной ЦК профсоюза работников культуры. И каждый раз, когда я прохожу мимо этого произведения, я горжусь, что этот человек – обвиняемый! – тут он смутился и быстро поправился. – Э-э-э… То есть я хотел сказать… что обвиняемый – этот самый человек!