Алексей Варламов - Повести и рассказы
На кухнях все уверенней говорили про скорые перемены, Роман пел соловьем, и Саввушка диву давался, откуда в этом парне была такая прорва сообразительности и бесцеремонности. Он находил общий язык со всеми: и в этих домах, и в пивных. Делать они тем не менее ничего не делали, но смаковали новые анекдоты и почитали себя людьми среди совдеповского быдла. Было вообще непонятно, за что и против чего выступают эти люди – им-то чем плохо живется? Своей беззаботностью они напоминали Саввушке веселых ребят, сдававших вместе с ним вступительные экзамены, и, разочарованный, он уж стал думать, как бы ему потихонечку от них отпасть и найти настоящих людей, – но тут случилось событие, которое давно должно было случиться, о чем не раз уже говорили, но во что невозможно было поверить.
Восхитительный, добродушный вождь, о коем классик еще с провидческой силой сказал: вот умер, а если разобраться, то ничего, кроме бровей, у него не было, – этот самый орденоносный символ преставился. В больших и малых аудиториях в час дня по московскому времени прерывались все лекции и семинары, вставали почтить память ушедшего студенты и либерально мыслящая профессура, совсем рядом, на Воробьевых горах, сухо прогремели артиллерийские залпы, и город отозвался на них гудками тысяч автомобилей.
Саввушка стоял в этот момент возле окна и глядел прямо перед собой. Он не испытывал ни радости, ни печали, и этот, похожий на весенний, день, выстрелы над рекой и гудки, напоминавшие свист болельщиков в Лужниках, – все это казалось нереальным, точно из обыденной жизни они все разом перенеслись в область сновидения и жив остался тот, кого так неудачно уронили в яму подле Кремлевской стены.
Обернувшись, Саввушка увидел вдруг Ольгу. Она не отвернулась от него, как прежде, когда они сталкивались в коридоре, а посмотрела немного печально и отрешенно. Саввушка подошел к ней и, отгоняя охватившую его робость, шутливо поздравил подругу со смертью тирана, стал рассказывать, как гудели они накануне на радостях в одном славном месте, куда без паспорта и пройти-то было нельзя – все оцепили.
Но помириться в тот раз им было не суждено. Мальвина оборотила гневное, заплаканное лицо и процедила:
– Недоумки!
И с точно такой же гневной жалостью смотрела на студентов сухонькая преподавательница латыни, любительница старых большевиков и Валерия Катулла – как в воду глядела. Огромная страна гадала, кто станет ее следующим вождем и чем будет отмечено его царствие, а радио принесло тревожную вещь, мигом переиначенную в анекдот: в стране свершилась сексуальная революция – к власти пришли органы.
Сразу же оказались закрытыми кухни на набережных Москвы-реки и улице Горького, затаились, боялись говорить даже в комнате, сняли со стен все портреты, включая героического партизана, а уже поползли слухи, один жутче другого, о массовых облавах, арестах, об усилении тюремного режима. Глушилась единственная фортка в свободный мир – вражий голос. Тогда-то и помянули покойничка: хоть и многих хороших людей он обидел, но такого безобразия при нем не было. А то ли еще будет?
Буквально за несколько дней их комната в общаге превратилась в книжный склад. Несли все, кто мог. Люди, еще вчера отчаянно смелые и готовые на что угодно, прижали хвосты и не глядели друг другу в глаза. Роман хватался за голову и убеждал струсивших соратников, что более идиотского места, чем общежитие, для хранения литературы придумать нельзя и в их же собственных интересах держать лучше все покуда у себя, но им несли и несли.
Тогда было решено переправить все самое ценное в камеру хранения и держать там, покуда не сыщется более подходящее место. Книгами набили знаменитый портфель, с коим Саввушка намеревался когда-то завоевать столицу, и отвезли на Ярославский вокзал. Раз в три дня ездили менять ячейку и на всякий случай шифр, но вскоре случилось непредвиденное.
Однажды вечером с вокзала вернулся бледный дрожащий Дима и не своим голосом объявил, что камера не открывается.
– Не может быть! – воскликнул Рома.
– Запегта, я честно деггал, – грустно подтвердил Дима.
– А в прошлый раз кто клал? – спросил Саввушка.
– Я, – отозвался Рома.
– Ты, может быть, шкаф перепутал?
– Вряд ли, – произнес он задумчиво, – разве что одну цифру.
– Ну, если только одну, то это не беда. Ее и самим вычислить можно.
Они составили все возможные комбинации и поехали на вокзал. Рома крутил ручку, Дима и Саввушка стояли на стреме, обливаясь потом, и всякий человек, приходивший класть или забирать вещи, казался им подозрительным. Все было как в кино: вот-вот выйдут могучие, угрюмые ребята в штатском и схватят нарушителей социалистической законности.
Однако все было тихо – только ячейка так и не отворилась.
– Значит, я перепутал не одну цифру, – заключил Рома, когда, подавленные, они вернулись в общагу.
– А может, хген с ним с погтфелем? Чего уж тепегь…
– Нет, – отозвался Рома еще более задумчиво, – не хрен. Мало того, что все пропадет, нас так или иначе вычислят. Не дураки же там сидят. Надо идти к дежурной.
– Ну так и пошли. Что же ты ганьше не сказал?
– Наивные вы люди. Ведь нас сперва перепишут со всеми нашими данными, а потом еще заставят подробную опись того, что в портфеле лежит, сделать. И где гарантия, что эта дежурная не вызовет милицию, если хоть одну строчку прочтет?
– Ладно, – сказал Савва, вставая, – давайте я, что ли, попробую.
Он налил себе водки, закусил ее головкой чеснока и отправился на вокзал. Там, дыша перегаром на толстую тетку в синем халате, стал плакаться, что он бедный студент, забыл портфель с конспектами, а их надо срочно сдавать. Тетка стояла неприступно и требовала паспорт – Саввушка напирал на то, что паспорт лежит на прописке, а без портфеля ему хана.
В конце концов, всласть наизмывавшись, тетка спросила:
– Какой номер ячейки-то?
Он ответил.
Тетка притихла и велела ему идти, сказав, что скоро придет. Но появилась она нескоро и, не глядя на него, открыла ячейку.
Какое же разочарование его ждало! Ячейка была абсолютно пуста. Тетка выругалась, и, когда ошеломленный юноша стал подниматься по лестнице, его вдруг окликнул незнакомый голос. Саввушка поднял голову и увидел веснушчатого парня лет двадцати пяти. Парень поманил его пальцем, точно обещал показать что-то интересное, и Савва как загипнотизированный отправился за ним. Следы его на время затерялись, и печально звякнуло стекло в просторном кабинете на двенадцатом этаже гуманитарного корпуса.
VIII
Прошло почти полтора года с тех пор, как новый декан приступил к исполнению своих обязанностей, а Артема Михайловича было не узнать. Это был уже совсем не тот, напуганный вступительными экзаменами и собирающийся бежать в отставку человек. Еще доучивались студенты, которых декан возил на картошку, а Артем Михайлович отпустил бородку, научился мягко похохатывать, говорить некатегорично, но убедительно, и на факультете стало тихо. Так тихо, что был слышен только его голос, и опрометчиво считавшие его за пластилин в чьих-то руках люди с изумлением замерли, ожидая, что предпримет новое начальство.
Смерть легендарного вождя, миротворца и миролюбца произвела на Артема Михайловича отнюдь не то удручающее впечатление, как на пугливых юнцов. Умненький Тёма почуял, что рухнула целая эпоха и жизнь станет иной. Он был убежден, что теперь на смену одряхлевшим вождям, министрам, директорам, ректорам и деканам придут новые люди, придет его, Тёмино, поколение, во многом более свободное и здравомыслящее, и это оно будет диктовать правила игры. А значит, он сможет сделать то, о чем мечтал с самого первого дня, когда впервые вошел в этот кабинет в качестве его хозяина, – сможет возродить факультет.
Это было то, ради чего он соглашался закрывать глаза на творившиеся вокруг гадости, идти на сделки и компромиссы, – факультет, его любимое детище, их требовал. Он знал, что изменить что-либо будет непросто, слишком многие люди заинтересованы в том, чтобы все шло по-прежнему, но Смородин был молод и напорист, а к тому же достаточно умен, чтобы в сутолоке чужих страстей держать нужное направление.
Да, знали бы они тогда, что за мысли сидят в Тёминой голове, сам Тёма не просидел бы в этом кабинете и часа. Но декан лавировал, делал никому не понятные маневры, какие-то кафедры сливал в одну, какие-то разъединял, вводил новые дисциплины, рассуждал о гуманизации образования и новых подходах и, предвосхищая своей странной политикой политику будущего вождя-реформатора, прибирал факультет к рукам.
Но что бы он ни делал, одна мысль неотступно его преследовала. Мысль о графе. Точно все, ради чего он тратил силы и нервы, забросил науку и часами дружески беседовал с отъявленными негодяями, делалось для того, чтобы добиться барятинского снисхождения и вернуть то время, когда они были вместе. Хотя теперь, став деканом и лучше поняв какие-то вещи, он мог бы многое сказать своему учителю.