Ануш Варданян - Мой папа-сапожник и дон Корлеоне
Я был вторым ребенком в семье. До меня появилась толстушка Света, а после худая, но впоследствии быстро переросшая нас Маринка-жердинка. Мы трое, а вместе с нами и наша мама, знали отца еще прежним: худощавым лысеющим сапожником с застенчивыми глазами человека, имеющего скрытый талант. Да, наш отец – сапожник. Это единственная его профессия. Как был сапожником и наш дед, пока не вышел на покой.
Шил папа заготовки для женских сапог, другого не доверяли, так как не считалось в обувном сообществе, что Хачатур Бовян владеет даром заклинателя шила и сапожного ножа. Но заготовки голенищ считались легкой работой. Раз в месяц папа отвозил свой задел в Ереван, в столицу. Там у зажиточного «цеховика» дяди Серопа – хозяина маленькой полуподпольной фабрики, папаша мой получал невеликие, но всегда желанные деньги. Погостив день-другой у столичных родственников, возвращался домой к нашему армянскому Генесарету, высокогорному маленькому озерцу, которое, конечно, не могло соревноваться со знаменитым Севаном, но, Боже, как же у нас красиво! Но не об этом сейчас. Возвращения отца ждали, потому что привозил он безделиц, которые интересно было распаковывать, предвкушая сюрприз, и разглядывать, пытаясь найти равновесие между разочарованием и благодарностью.
Итак, однажды между свертками в тонком пергаменте – презенты из ЦУМа, и кулями в сыром картоне – покупки из продовольственных магазинов, оказалась зажата книга. На обложке ее две крылатые ящерицы игриво покусывали друг другу хвосты и призывно косились на читателя.
– Марио Пьюзо, «Крестный отец», – бойко прочел я по-русски. Как-никак этот язык был для меня родным, как и армянский.
На дне той же сумки оказался толстый, обжигающий бесстыдной яркостью фотографий журнал – каталог итальянской обуви. Мы притихли. Книгу держал я, а полиграфическое чудо оказалось в руках у тощей Маринки. С этими неожиданными предметами, которым вскоре предстояло стать святынями, мы изумленно обернулись на отца. Никогда еще не привозил он книг или чего-либо подобного. Он смутился и сказал:
– В нарды выиграл.
И ушел к себе в мастерскую. Там по вечерам он обычно думал о жизни, которая казалась ему не слишком удачной, но и не прошедшей даром. Были ведь и другие люди – разбазарившие годы, не нашедшие любви, умершие в нищете и одиночестве. Ах, а ведь были и те, кто безудержно тратил силы свои и талант, не припрятывая мелочи по карманам. У этих счетчик включен и бешено наверчивает то ли цену подвигам, то ли сумму долга за них же.
А мы, когда отец ушел, загалдели, повалились на диван и стали разглядывать журнал. Перебивая друг друга, кричали, тыкали грязными пальцами в фотографии красоток, ножек или каких-нибудь бессовестных туфель-лодочек с хищными каблуками.
– А сюда, сюда посмотри! Вай-ме!
– А у этой ноги, как у тебя, – макароны.
– А ты тупая тыква! Вай, как краси-и-иво…
– Мама-джан, как коротко!
– Дуры, чем короче, тем красивее!
– Сам дурак!
– Мама, скажи ему, он пихается!
– Дети, не ссорьтесь!
Так мы бессмысленно провели пару часов. Вечерело. Стукнула дверь. Мать негромко, но внушительно сказала:
– Отец пришел, – она каждый раз говорила это негромко.
Так было всегда. Сколько я себя помню, было так: материнское «отец пришел» и несколько минут осторожной тишины.
Мы затихли и положили каталог на угол стола, где под бабушкиными очками обычно лежала еще не употребленная сегодняшняя газета. А книга так и осталась забытая в углу дивана. Ведь она была без волнующих фотографий и вообще без картинок.
Мать накрыла на стол. Отец начал есть. Она села напротив – глядеть на него. Мы наблюдали за ними из-за неплотно прикрытой двери. Мы знали наперед, по минутам, как сложится вечер. Вот отец ест – неторопливо, с достоинством человека, заработавшего свой хлеб. Мать негромко рассказывает ему о событиях дня. Она сидит спиной к двери. Мы видим ее красивый затылок, окруженный золотою косою-короной. За мамой то появлялся, то исчезал отец. Вот он смотрит на нее, слушает, перестал жевать. Половина его лица заслонена мамой, зато еще пронзительнее кажется черный, чуть навыкате глаз. Мы трепещем за дверью, потому что толстая Светка опять получила двойку по математике, я плевался в сестер, а Маринка ничего не ела, капризничала и хамила бабушке.
Мы знаем, что после ужина наш отец негромко позовет: «Дети». Мы выстроимся перед ним, и он молча станет смотреть на нас. Недолго, не сердито, но нам, как всегда, будет до жути страшно под этим взглядом. Потому что он наш создатель, мы чувствуем это сейчас. На эти несколько секунд нам покажется, что жизнь остановилась во всем мире, да и мир – весь вот здесь, в этом взгляде, и мы сами часть этого взгляда и мира. И совершенно неважно, кто из нас хамил, а кто плевался. Сейчас мы одно целое. Ни разу, ни за какие самые страшные детские провинности не тронул он нас и пальцем. Все его воспитание ограничивалось этими секундами жуткого молчания, какого-то первородного безмолвия. Потом отец погладит нас по головам, вздохнет, и мы сами выдохнем, загалдим, забегаем, и в доме снова появятся дети.
И на этот раз так было. Он погладил нас, посадил Маринку к себе на колено и водрузил на нос бабушкины очки, что он делал скорее для солидности, потому что читал все равно глядя на страницу поверх оправы. Раскрыл каталог итальянских штиблет и принялся разглядывать фотографии. Ухмылялся, крякал, бормотал под нос что-то вроде «и я бы мог» и неторопливо листал дальше. Но здесь произошло нечто странное. Неожиданно взгляд отца остановился на одной из фотографий: сначала глаза подозрительно повлажнели, а затем их будто заволокло каким-то туманом. Мы с сестрами, почувствовав неладное, перестали играть в стадо голодной саранчи, надкусывающей яблоки-ранет, что бабка приготовила для варенья, и заткнулись. Через отцовское плечо я разглядел страницу, к которой примерз его взгляд, и понял – папа влюбился. Он влюбился в модель. Нет, не в ту девушку, чьи дистрофичные ноги демонстрируют туфли в журнале, а модель обуви под номером 9900—013. Что здесь началось! В воздухе запахло переменами.
Не сильно рассчитывая на успех, а скорее повинуясь бессознательному чувству или же интуиции, которая, как оказалось, у него была развита беспримерно, отец вырезал купон в конце журнала, заполнил его – то есть написал цифровой код понравившейся ему модели обуви и наш адрес: СССР, Арм. ССР, Шамшадинский район… и послал в далекий город Милан. Писал, конечно, не сам, а рукою учителя английского, который убеждал его в том, что в английском и в итальянском языках совершенно одинаковые буквы, поэтому нет никакой, практически, разницы, на каком языке написано «СССР». Папа учителю, конечно, не поверил. Настоящий стопроцентный армянин, взращенный в атмосфере благоговения перед родным алфавитом, он никак не мог понять, как, каким образом одни и те же знаки могут быть использованы для начертания слов в совершенно разных языках. Недоверие свое он припрятал, потому что человек и так оказывает любезность. Да и не насмешничает над странной блажью односельчанина. Для подстраховки же отец, не мудрствуя лукаво, написал на отдельном листке письмецо по-армянски, номер сберегательной книжки, краткую автобиографию и фото, где был он запечатлен в своей сапожной мастерской в кожаном фартуке и с заготовкой сапога. Его немного смущало жирное пятно на авиаконверте с изображением легендарного крейсера «Аврора». Но мама его успокоила. Хачик послюнявил конверт, заклеил и даже посидел на нем для верности. А потом пошел на почту.
Папа шел по улицам. Мимо старой церкви, превращенной в зернохранилище, мимо магазина, перед которым собирались старики поделиться политическими новостями, мимо источника, близ которого встречались женщины посудачить всего лишь о деревенских событиях. Отец шел вдоль старинной каменной поильни, где путники могли передохнуть, а их утомленные дорогой ослы и лошади утолить жажду. Папа шел мимо обветшавшего за годы кинотеатра и постаревшего Арика, который приклеивал к доске афишу кинокартины «Любовь и голуби». Он шел мимо медпункта и школы. Все шел и шел, приближаясь к почте. И все заметили его в тот день. Даже ослы и мулы поднимали на Хачика удивленные и грустные глаза – куда ты идешь, оглашенный? А когда пришел папа на почту и послал свое письмо в далекий город Милан, он уже был не собой, а кем-то другим.
Терпение – иногда добродетель
Верьте мне: терпение – великое дело, вершина всех добродетелей. Я знаю, что говорю, я видел это. Терпение – дар и работа. И если одним оно не чуждо, то иным дается с трудом.
Папа начал ждать ответа. Чах, очень тосковал и из всех слов произносил только:
– Может быть, может быть…
Работа валилась из рук, но он не потакал унынию – за неделю сделал месячную норму на этот раз бордовых голенищ и отвез в столицу, в пыльно-розовый Ереван. А когда вернулся с выручкой, принялся ждать уже по-серьезному. Для начала он заболел – слег с простудой.