Александра Маринина - Обратная сила. Том 1. 1842–1919
– Спасибо, голубчик, – сдержанно поблагодарила княгиня. – Ваше служебное рвение будет должным образом оценено.
1843 год, январь – февральНа период траура не полагалось участвовать в увеселениях, ездить с визитами и посещать театры, и Павел Гнедич стал допоздна задерживаться на службе в Московском главном архиве Министерства иностранных дел, снова и снова переписывая документы, оттачивая формулировки и добиваясь того, что принято было именовать «хорошим слогом»: вся бумага должна быть написана одним предложением, сколько угодно длинным, хоть на три страницы, но одним. Добившись гладкости текста, он начинал раз за разом переписывать его до тех пор, пока не оставался полностью удовлетворен красотой и изяществом почерка. С недавнего времени из Англии стали привозить стальные перья, однако Гнедич предпочитал пользоваться гусиными: стальное перо на рыхлой бумаге не давало возможности выводить чистые правильные линии и изысканные завитки. Подготовка перьев к работе тоже требовала времени и кропотливого внимания: в продажу поступали связки неочиненных перьев и изготовление из такого полуфабриката орудия для письма было настоящим искусством.
Тем январским вечером Павел явился домой, справился о матушке и сестре, услыхал, что Аполлинария Феоктистовна утомилась, принимая траурные визиты (был четверг – день, когда у Гнедичей принимали), и ушла в свою комнату отдохнуть, княжна же Варвара Николаевна – в гостиной с рукодельем. Заглянув в гостиную и поцеловав сестру, князь поднялся к себе, велев подать ужин через полчаса.
В комнате было нестерпимо холодно, хотя топить начинали вовремя, ледяная струя воздуха тянулась из окна, которое, как оказалось, было неплотно притворено. «Вот же бездельники, – сердито подумал он. – Каждый раз одно и то же: вроде все сделают, а что-нибудь да недоделают. Натопили, а окно не закрыли как следует после того, как подушки выбили. Велеть высечь, что ли? Да все равно толку не будет…»
Часа через два, закончив трапезу, он поднял крышку бюро, собираясь написать письмо, выдвинул ящик, в котором держал шкатулку, чтобы привычно удостовериться, все ли на месте. Однако ящик оказался пуст. Гнедич зажмурился, потряс головой, открыл глаза – ничего не изменилось, шкатулки по-прежнему не было. Возможно, он ее переложил куда-то и забыл? Но как ни напрягал Павел память – ничего не вспомнил.
Обливаясь холодным потом, он перевернул вверх дном всю комнату, проверив каждый ящичек, каждую полку, каждый уголок. Шкатулки нигде не было. Шкатулки, в которой лежали часы и перстень покойного брата, а также записка, написанная Павлом по памяти в ту страшную ночь…
Стараясь держать себя в руках, он прошел по коридору до комнаты Аполлинарии Феоктистовны. Перед дверью на стульчике подремывала горничная Прасковья, ожидая, когда барыня кликнет раздеваться и соберется отходить ко сну.
– Спроси барыню, можно ли к ней зайти, – приказал Павел.
Прасковья скрылась за дверью и через короткое время вышла.
– Пожалуйте, барин.
Аполлинария Феоктистовна, в просторном шлафоре из черного плиса (иные цвета в период глубокого траура не допускались даже дома), полулежала на оттоманке. Протянув сыну руку для поцелуя, окинула его внимательным цепким взглядом и спросила:
– Случилось что? Ты так бледен… Не заболел ли?
– Я здоров. Впрочем… Не уверен. Маменька, не могу найти шкатулку. Вчера еще была на месте, и третьего дня тоже, да я каждый день ее проверяю, уже в привычку вошло. А сегодня найти не могу. Вот думаю, может, и вправду я болен, память теряю? Сам перепрятал куда-то, да и запамятовал. Я вам не говорил ничего про это? Или, возможно, вам отдал?
Лицо княгини приобрело нездоровый красно-лиловый оттенок от прилива крови к голове. Она резко спустила ноги на пол.
– Помоги встать, – велела она. – Я в кресло пересяду. И окно открой, душно мне.
Усевшись в кресле, Аполлинария Феоктистовна сделала несколько глубоких вдохов и разрешила окно закрыть. Ей стало лучше.
– Мне ты ничего не передавал, – негромко и сосредоточенно проговорила она. – И ничего не говорил про то, что в другом месте спрятал. Значит, шкатулку кто-то взял.
– Кто, маменька? Кому она нужна? Ценность невелика, если только для дворни, но они все проверенные. Варя?
– С ума сошел! – замахала руками княгиня. – Ей-то зачем? Да она девица хорошо воспитанная, никогда в чужую комнату без спроса даже не войдет, не то чтобы взять что-то и вынести.
– Тогда кто же? Кто сегодня был с визитами?
– Графиня Толстая, – принялась перечислять Аполлинария Феоктистовна, – барон Шиммельхоф с супругой, Коковницыны всем семейством…
– Всем семейством? – переспросил Павел. – Что же, и Петр был? Из полка прибыл?
– Был, был, – кивнула княгиня. – Послан в Москву с каким-то поручением от командира, так вместе со всеми зашел соболезнования выразить. И Петр был, и сестра его, и даже малютка Михаил. Ну и граф Аристарх Васильевич с графиней, само собой. Они с гулянья возвращались, потому и младший сын с ними был. Неужто на Петра думаешь? Он, конечно, задира и фрондер, выпить любит и подраться, но чтобы такое… Немыслимо, Павел! Каков бы ни был Петр Коковницын, но он дворянин.
Гнедич задумчиво смотрел на мать, потом попросил ее позвать Прасковью.
– Пусть Прохор сюда придет, – приказал он, – только тихо, лишнего шуму не надо. Он, поди, дремлет, как обычно, так ты разбуди осторожно, чтоб никто не слыхал.
Прохор, обладавший способностью засыпать мгновенно, крепко и в любом положении, действительно использовал каждую возможность, чтобы закрыть глаза, но зато и просыпался легко, быстро и всегда с ясной головой. В отличие от большинства людей, понятие «спросонок» было ему неведомо.
Он и в самом деле появился довольно скоро, и по его виду никак нельзя было сказать, что он только что спал глубоким и крепким сном.
– Сегодня Коковницыны были с визитом, – начал Павел. – Помнишь ли, как дело было?
– Ну как… – Прохор развел руками. – Известное дело, Архипка дверь им открыл, шубы и шапки принял, они всей толпой и вошли в гостиную: их сиятельство старый граф с их сиятельством графиней, их сиятельство Петр Аристархович, их сиятельство Елена Аристарховна и младшенький сынок, их сиятельство Михаил Аристархович, с ним дядька его, Матвей, да служанка. Служанка, понятное дело, в гостиную не вошла, у дверей на сундуке сидела, а Матвей вместе с барчуком пошел. Потом барчуку, видать, скучно стало, он и вышел из гостиной, и Матвей за ним следом. Я их проводил в бальную залу, там хоть и нетоплено, но зато места много, барчуку побегать-то… с Матвеем поиграть…
– И что, они все время в бальной зале были? – требовательно спросила Аполлинария Феоктистовна.
– Не поклянусь, – честно ответил Прохор. – Стали другие гости приезжать, надо было самовар все время ставить, чай подавать, посуду убирать, следить, чтобы в буфетной порядок был, закуски там, сладкое… Мог и упустить. А только, помнится, вышел я в переднюю, гляжу – Матвей этот с нашей Глафирой языком чешет, да поглядывает на нее, как кот на сметану. Ну, я цыкнул на Глашку-то, над Матвеем у меня власти нет, он коковницынский человек, а Глашке я всыпал по первое число. Так я вот сейчас думаю: если Матвей с Глашкой в передней крутился, то где ж в это время маленький барчук был?
– И в самом деле, – нехорошо усмехнулась княгиня, – где был в это время Мишенька Коковницын? Как узнать?
– Я узнаю, барыня-матушка, не сомневайтесь, – твердо пообещал Прохор. – Прислуги в доме много, непременно кто-нибудь что-нибудь да видел. Дайте только срок, к завтрему все вызнаю. А может, и раньше. Сей же час Афоньку своего подниму, он глазастый да сноровистый, все сделаем, не извольте беспокоиться.
Прохор ушел, а княгиня сделала сыну знак остаться с ней.
– Что делать будем? – спросила она строго. – Или ничего? Чтобы в дворянском доме воры завелись – дело неслыханное, кроме мальчишки Коковницына и думать больше не на кого, он ведь без пригляда оставался бог весть сколько времени, а матушка его, графиня Ольга Федоровна, помнится, жаловалась на него, дескать, неслух, справиться с ним никто не может, точная копия своего старшего братца Петра. Ах, кабы не записка твоя, так можно было бы и вовсе не беспокоиться! Пусть бы у самого Мишеньки совесть нечиста, а нам каяться не в чем.
Лицо ее, одутловатое и рыхлое, вдруг осветилось надеждой.
– Да и записка нам не страшна, мало ли, кто что написал… Может, для памяти… Или набросок какой… Конечно, шкатулка – память о Григории, его вещи, его слова, надо бы вернуть.
Павел чувствовал, что земля уходит из-под ног. Вернуть надо – но как? Не пойдешь же к Коковницыным с обвинениями ребенка в краже…
– С другой стороны, – продолжала задумчиво Аполлинария Феоктистовна, – дитя ежели прочтет записку, так и не поймет ничего, а вот ежели кому из взрослых покажет, так могут подумать, что Григорием писано. И лежит записка вместе с памятными его вещами, стало быть, от него именно осталась. Умер-то он для всех от разбойничьей руки, это само собой, а только записка без всяких экивоков покажет, что он умом тронулся, а это уж нехорошо выйдет. Разговоры начнутся, и обернется в конце концов как раз тем, чего мы так стремились избегнуть. Нет, ничего не поделаешь, надобно ехать вызволять шкатулку, да чем скорее – тем лучше, покуда записку никто не прочел.