Александр Яблонский - Абраша
…Ира вскочила и, шлепая по чистому, выскобленному бабой Верой полу, прямо в одних трусах помчалась в «зеленый домик». Там можно было посидеть и помечтать о том, какой будет ее взрослая жизнь, за кого она выйдет замуж, как будет лечить больных кошек и собак или, может, всё же будет сниматься в кино, играя роли умных красивых девочек, какое счастливое время на даче и как она пойдет осенью в школу, в первый класс.
* * *Иоанн свидетельствовал: « Сказал им Пилат: возьмите Его вы и по закону вашему судите. И сказали ему Иудеи: нам не разрешено казнить никого » (Ин. 18, 31). И далее: снова « Говорит им Пилат: возьмите Его вы и распните, ибо я не нахожу в Нем вины » (Ин. 19, 6)… Свидетельство Иоанна дорого стоит, ибо он, как это ни звучит парадоксально, «более историк, нежели Лука» – это отмечал, кажется, еще Епископ Кассиан (Безобразов). Да и Ренан толковал об этом: для него историческая точность Иоанна Богослова превосходила синоптические Евангелия. Итак, «возлюбленный ученик» Иисуса подтверждает истину: казнить иудеи не могли. Во время господства римлян права Синедриона были ограничены; он не мог выносить смертные приговоры. Судить – могли и должны были: нарушившего закон Торы мог судить только Синедрион. Римляне вмешивались лишь в том случае, если речь шла о римском гражданине или дело затрагивало интересы Империи. Судить Синедрион мог, а казнить – нет. И приговаривать к смерти не могли, однако, если же в исключительном случае приговаривали к смерти, то через побиение камнями. Распять не могли, это точно – не иудейский вид казни, но побить камнями могли. Редко случалось, но случалось. В Мишне сказано, что Синедрион, приговаривающий к смерти через побиение камнями раз в семь лет, называется кровожадным, а рабби Элиазар бен Азариа поправлял – «раз в 70 лет». Иудеи, возможно, могли сами судить и даже – в редких исключениях – казнить еврея, не прибегая к помощи римского правосудия или к санкции Прокуратора, а точнее, Префекта, коим был Пилат. В «Деяниях» говорится, что люди Израилевы арестовывали апостолов и даже казнили одного проповедника без санкций Рима. Впрочем, для лжепророка могли сделать исключение. В любом случае, почему Иисуса осудил Синедрион, хотя приговорить его к смерти Синедрион не мог, а привести неправый приговор в исполнение просили римлян?! Нет ни логики, ни исторической правды. «… Ответили ему Иудеи: у нас есть Закон, и по Закону Он должен умереть, потому что сделал Себя Сыном Божиим » (Ин. 19, 7). При чем здесь Рим? Это – внутреннее дело Иудеев. Рим во все эти распри не вмешивался. Брезгливо отворачиваясь от темных верований Востока, он оставался выше чуждых ему коллизий детей Израилевых. И уж ни при какой погоде не стал бы выполнять требования первосвященников, потерявших к тому времени свою реальную власть, и безоружной толпы он – представитель древнего рода Понтиев по прозвищу Pilatus – от латинского Pilum, то есть «метательное копье», «дротик» – был Пилат ранее, скорее всего, центурионом, а возможно, и старшим центурием когорты копьеметателей, – то есть обладал воинским опытом, врожденной и приобретенной жесткостью, решительностью – он – Понтий Пилат, пятый Префект Иудеи – никогда не пошел бы на поводу у сборища людей, «вооруженных» тфилинами? – Чушь. Нет, не еврейской толпы боялся Пилат Понтийский… Одно бесспорно: « И пока еще Он говорил, пришел Иуда, один из Двенадцати, и с ним большая толпа с мечами и кольями от первосвященников и старейшин народных ». (Мф. 26, 47). То же у Марка, (к «Первосвященникам и старейшинам» добавлено еще и « книжников »). (Мк. 14, 43). Лука умалчивает, кто «брал» Спасителя – просто: « вот толпа » (Лк. 22, 47). Однако Иоанн, опять – таки, уточняет, а вернее, корректирует: « Итак, Иуда, взяв когорту, а от первосвященников и фарисеев – служителей, приходит туда с фонарями и факелами и оружием… » (Ин. 18, 3). И далее еще раз подчеркивает: « Итак, когорта и трибун и служители Иудейские взяли Иисуса и связали Его, и отвели его сперва к Анне …» (Ин. 18, 12–13). Что же бесспорно, так это то, что иудеи только арестовали Учителя, или же, скорее всего, лишь присутствовали при этом, как утверждает Иоанн Богослов. Всё же дальнейшее настолько расплывчато, спорно и, чаще, нереально в том историческом контексте, что никакого повода для обвинений иудейства в юридическом обосновании или оформлении казни Иисуса быть не могло: иудеи не имели права приговорить Иисуса к смерти (вопрос: нужна ли была им его смерть?), не могли привести приговор в исполнение, а если бы и осмелились нарушить «табу», то воспользовались бы традиционным способом – лапидацией, т. е. «побиением камнями», удушением или сожжением; не было у них рычагов воздействия на Имперский Рим для претворения в жизнь своих претензий. И кричать «распни Его», они тоже не могли. Либо этот крик был организован провокаторами из римлян, а толпа лишь подхватила этот призыв, либо это – более поздняя вставка, когда казнь через распятие стала общим местом в описании последних дней Спасителя. Толпа могла кричать « у бей Его», «побей (камнями) Его», «повесь», но не «распни»: в момент массового психоза срабатывает подсознание, а в подсознании иудея не могло быть этого слова, чуждого его тысячелетней культуре. Что-то здесь не так…
Однако не это главное. А главное: почему в одну ночь было нарушено всё, что можно было нарушить?!
* * *«Как в кино» – почему-то подумалось ему, и он закричал. Крик застрял в груди. Длинный еще раз ударил старика по лицу. Она кинулась к ним. Полы расстегнутой шубы листьями бананового дерева накрыли объектив, и он мгновение ничего не видел. Она летела к ним. Он беззвучно кричал и пытался поспеть за ней, схватить за руку, за полу шубы, за шарф, остановить, но ноги врастали в асфальт, в жидкую снежную кашицу. Длинный отскочил, она кинулась к упавшему старику, но из тени вынырнул маленький крепыш. Он легко, как бы шутя, ударил ее кулаком в спину, она остановилась, обернулась, удивленно развела руками, как будто неожиданно встретила старого знакомого, и стала садиться на землю. Его взгляд поймал лежащую на земле узкую короткую железную трубу. Он потянулся к ней: «Надо успеть, надо» и опять подумал – не к месту и не вовремя: «Как в кино, а раньше думал, в кино всё придумано». И еще успел: «Я должен проснуться». Рука дотянулась до трубы. Он услышал, как через секунду хрустнет череп низкорослого, и проснулся.
* * *Сколько помнилось, он всегда был сдержан, скрытен, всячески подавлял в себе, почти всегда успешно, «женские сантименты» и очень гордился этим. В детстве часто думал o себе почему-то в третьем лице: «Какой он сильный духом мальчик, другой бы расплакался на его месте, а он – ничего, сжал губы и молчит. Настоящий мужчина, а не какая-нибудь красна девица»… Он гордился собой и стеснялся этой гордости, гнал от себя дурацкие мысли, потому что неприлично так думать о самом себе, но они непроизвольно лезли в голову – правильные были мысли, хоть и нескромные.
Прозрачная старушка из полуподвальной квартиры, где жила семья дворника, и где этому «Божьему одуванчику» оставили маленькую комнатку, видимо, в память о том, что ее родители когда-то владели всем этим многоэтажным доходным домом, так вот, эта старушка – «привидение» – как-то назвала его «Коленькой-Николенькой», и это непривычно ласковое имя так поразило его, что ночью, забившись под одеяло и свернувшись в комочек, вспомнив и это нежное слово, и выражение ясных глаз, окутанных лабиринтом извилистых глубоких морщинок, и интонацию неожиданно низкого, чуть хриплого, прокуренного голоса, он плакал так беззвучно-сладко и безнадежно, как не плакал никогда в жизни ни до того солнечного январского дня, ни после. Впрочем, он вообще почти никогда не плакал, потому что не признавал сантиментов, как и его папа.
Папа его не баловал. Он вообще был немногословен, сдержан в движениях, эмоциях, особенно в похвалах. В институте его отца уважали и побаивались не только студенты, но и коллеги – преподаватели и даже профессора. Профессора, наверное, были все с седыми бородками клинышком, в ермолках и с сучковатыми палками в жилистых руках. Во всяком случае, так он себе их представлял, и, когда увидел на папином пятидесятилетии двух профессоров, очень удивился, разочаровался и расстроился: один был совершенно лысый, маленький и пузатенький, c бегающими глазками и влажными суетливыми в движениях ладонями, постоянно облизывающий губки – какой-то слюнявый и скользкий, а второй – мрачный, высокий, с торчащими во все стороны густыми черными волосами и синей невыбриваемой щетиной, доходившей до самых глаз; «типичный Карабас-Барабас, если бороду отпустит», – подумалось тогда. Причем «Карабас-Барабас» пил коньяк рюмку за рюмкой, почти не закусывая, и не пьянел, что было поразительно. Значительно позже он подозревал, что именно этот «Барабас» и написал донос на папу, но, как оказалось, ошибался.