Владимир Шаров - Воскрешение Лазаря
Он о себе говорит и страшнее, договаривается до того, что струсил, предал Господа, отрекся от Него, подобно Петру. Раньше со мной он редко когда открывался, считал, что я дурочка, но сейчас я лишь о том и мечтаю, чтобы было, как прежде. Он очень страдает, понимает, что сам все выбрал, сам решил, однако силы кончаются, и иногда у него выходит, что виноват кто-то третий. Он так искусно к этому подводит, что смущает не только меня, но и себя. Мне его нестерпимо жалко, но я даже не осмеливаюсь сказать, что он не прав и потом будет жалеть.
Уже месяц мы скрываемся в доме Лены; и у Судобиных в Перми, и тут – на чердаке. Стропила подвешены низко, и отцу Феогносту дни напролет приходится лежать. Лена учительница, к ней часто заходят ученики, и, чтобы не подвести, мы и пошевелиться не смеем. Даже когда в доме никого нет, радости немного. Отец Феогност, по обыкновению, начинает ходить – задумавшись, набивает о балки огромные шишки. Весь лоб у него в кровоподтеках. В общем, сидеть взаперти получается плохо. В той же Перми мы с мая каждый день на рассвете уходили в лес и возвращались ночью, когда все спали, но здесь, в Сызрани, вокруг избы да огороды. В лесу он был другой, идет по тропинке, думает, а захочет молиться, я, чтобы не мешать, поотстану.
Худшие, самые плохие разговоры он ведет, маясь на чердаке. Например, три дня назад стал говорить, что в наше время нет ничего с начала и до конца чистого – все прелéсть, все соблазн и искушение. Это и к литургии относится, и к исповеди, и к самой церкви. Если бы сегодня Господь наслал на землю потоп, Ковчег был бы не нужен – спасать некого. Еще полтора года назад он думал иначе. В проповеди, при мне говоря о Петре I, который, как и сейчас, заставлял священников нарушать тайну исповеди, доносить на своих прихожан, объяснял, что это ничего не меняло и не могло изменить. Во время исповеди человек открывает душу, кается не священнику, а Богу, и в церкви тоже молится Богу, одному Ему; сколь бы ни был грешен пастырь, литургия не теряет и капли силы. Здесь же он сказал мне, что церковь так погрязла во зле, что больше не может быть посредником между Богом и людьми. Еще недавно хороших священников было немало, но теперь они или в лагерях, или погибли. Те же, кто остался, не спасает души, а губит их. Бога в их проповедях нет.
Кроме юродства, ему теперь все кажется злом. Он казнит себя за годы, которые ушли на изучение церковных наук. Называет пять лет в Духовной академии бессмысленно растраченными, именно Академию он винит в том, что не может опроститься. У него сделалось прямо манией и самому опроститься, и вообще опростить, упростить жизнь, избавиться от всего, что он называет суемудрием. Именно в нем он видит теперь главный грех, преграду между человеком и Господом.
Вот такая у нас жизнь, остальное расскажет Лена. Что у тебя? Как Ксюша? Есть ли новости от Коли? Очень жду Лену обратно с твоим письмом. Еще раз прошу, постарайся устроить ее получше. Мы Лене многим обязаны.
Катя.Колю давно смущала неканоничность некоторых комментариев к Писанию, что приходили ему в голову. Когда-то, когда оба брата еще вместе учились на историко-филологическом факультете Московского университета, случалось, что и для Федора Колины идеи становились немалым соблазном, и все же сам он больше тяготел к церковности, к литургии, и слишком новые построения его, скорее, отталкивали.
Тут, кстати, параллель с собственными Колиными словами, что Господь, наставляя человека в добре, боится напугать, разрушить его, он всегда помнит, что даже понимание, до какой степени он, человек, был и остается греховен, может быть губительным.
Сейчас, день за днем, идя по стране, Коля добрую часть времени и добрую часть пути шел и вспоминал то один фрагмент Писания, то другой. Вспоминал и медленно, не спеша, в такт ходьбе, обдумывал.
Каждый его шаг был частью этой длинной, пожалуй, что и бесконечной дороги, у которой, тем не менее, были и цель, и смысл. Он редко шел прямо, так же петляло и то, что приходило ему в голову, и все же следует сказать, что теперь он куда настойчивее стремился к некой системе. Как и раньше, в студенческие годы, ему не хватало школы, все шло всплесками, прежняя мысль часто рвалась, он еще не успевал ее до конца додумать, найти ей место, а уже возникала новая, и он видел, что и она нужна, и она закрывает пустоту, лакуну.
Как я, Аня, тебе уже говорил, настоящим адресатом Колиных писем была не Ната, а Федор; с юности разговаривая с братом, что-то ему рассказывая, Коля, если видел его неудовольствие, огорчение, всякий раз находил другие слова. Раньше было грубо и жестко, он резал по живому, а тут сказанное смягчал, делал теплее и видел, что теперь, хоть и не без борьбы, Федор многое готов принять.
Наверное, лет до тридцати в его глазах брат рос и рос, сам же он лишь умалялся. Собственные комментарии все чаще казались ему словоблудием, вещью с начала и до конца греховной, и конечно, они не шли ни в какое сравнение с молитвой, тем прямым общением с Богом, которое было дано Федору и совсем не дано ему, Коле. То есть Колина неспособность к молитве – они оба ее сознавали – была заменена вот таким умственным пониманием, чего Господь хочет от человека. Подобный путь тоже был, но вероятность ошибиться, уйти в сторону была на нем велика. Спасал Колю Федор. По его лицу, глазам, репликам Коля видел, нет ли в том, что он говорит, плохого, если же есть – пока не поздно, бежал, не оглядываясь, назад.Из Кириловки Коля писал Нате: «Я леплю сосуд – избранный народ, склеиваю осколки, замазываю трещины – чтобы он не тек и святость из него не сочилась, а наполнять его придется Федору». Однажды еще пышнее: «Я иду из Москвы во Владивосток, а Федор по лагерям и психушкам – в Небесный Иерусалим».
Кстати, вопреки убеждению Коли, Федор не сожалел, что брат отказался от пострига. Он понимал, что хорошим монахом Коле не быть. Вообще он другой человек, и для его души уход из мира полезен не будет, и не потому, что он плохой христианин. Отцы церкви не раз повторяли, что иноческая жизнь не для каждого: решая, принимать постриг или нет, ты должен ясно сознавать, годишься ли ты для нее. Но в юности Коля о таких вещах не задумывался, просто тянулся за братом. Потом, когда Федора рядом не было, свернул, но и после Ходынки был убежден, что для брата он – предатель.
Колин взгляд на Священное Писание складывался довольно медленно, но сейчас, когда он шел, все неправдоподобно ускорилось. К сожалению, это его не радовало. Во-первых, он сознавал, что шаг за шагом отступает от канона. Ему никогда не был близок взгляд, понимающий многие сложные места Писания как аллегорию или антропоморфизмы.
Евреи считали Пятикнижье Моисеево точнейшим планом, по которому Господь создал Вселенную, все живое в ней и все мертвое до последнего камня, это было ему понятнее, хотя и тут оставались вопросы. В дороге ему пришла в голову мысль, что, отвергая канон, во всяком случае отвергая его как вечную данность, он тем самым его оправдывает. Он давно думал, что то, что Бог говорит людям и что Он от них требует, – лишь компромисс между добром и страхом разрушить человека, разрушить то, что в нем уже своего выстроилось. Страхом перед насилием, перед отказом от человеческой свободы воли. Слишком часто добро в нас срослось со злом, как тут быть – непонятно. И вот канон – компромисс между тем, что хочет от человека Господь, и тем, на что ты способен прямо сегодня. Остальное хуже, большего нам не выдержать.
Абсолютная истина – в нашем мире зло. Вот первое, что он хотел сказать Федору, и верил, ставил на то, что Федор, с ним согласившись, примет и идущее ниже. В письмах к жене много о мере, которую Господь, отчаявшись в человеке, осознав, насколько он зол, заматерел во зле, нарушает чудом. Чудом Бог как бы говорит: или человек, наконец, поймет то, что не понять просто немыслимо, и исправится, или – всё. Он от него уходит, оставляет со злом один на один.Коля писал о несвободе Господа, корень ее в грехопадении Адама, и о творимых Им чудесах – попытках выйти за ее пределы. Но ведь мы можем спастись, лишь пройдя собственный медленный, непрямой человеческий путь. Спасение чудом означает, что спасен будет не человек, под влиянием чуда меняется сама человеческая природа. И Господь сдерживает Себя.
Хороший пример тут – Феогност. Он ушел в юродивые, потому что к служению, которое сейчас нужно России, оказался не готов. Он не чувствовал меры уступок, не чувствовал, не умел ее чувствовать и стал ошибаться. Феогност любил церковь, знал, что главное – сохранить литургию, и на день не дать прерваться молитве, но, однажды запутавшись, решил, что сам он делу только во вред. Это были все те же тонкие мостки, по которым церковь должна была пройти и уцелеть, остаться Христовой церковью.
Из Сибири Коля писал в Москву:
«Натуша, дорогая, любимая моя женушка! Я уже вторые сутки в Норске, маленьком городке в ста километрах восточнее Новосибирска. Новосибирск я обошел стороной, в больших городах мне делать нечего, там я себя чувствую чужим и никому не нужным, вот и стараюсь их обогнуть. Шел я последнее время ходко до Владивостока, а значит, и до того, как тебя увижу, осталось меньше половины пути. Конец еще не различить, но что он ближе – ясно. Взяв такой аллюр, я, и когда понял, что заболеваю, не остановился, продолжал идти, надеялся, что обойдется. Увы.