Борис Минаев - Мягкая ткань. Книга 2. Сукно
– Иван Иванович, я знаю, – сказал доктор. – Я сам через все это прошел. Давайте не будем об этом.
– Ну не будем так не будем, – послушно сказал Иванов. – Одним словом, дорогой доктор, я ведь прекрасно понимаю, о чем вы говорите, существует теперь масса документов, ну просто масса, на эту тему, и вот вся эта ваша психология, она там тоже изложена, психология белого офицерства, которое видело в этих погромах некий очищающий грех, да, вот вы не верите, а такое тоже было, мол, вот эти контрасты, которые совмещаются в человеческой душе, верите ли, доктор, контрасты! – мол, наши солдаты, наши доблестные воины, они не только умирают, не только жертвуют собой, но они пламенеют, бескорыстно любят Россию, а вместе с тем дают волю рукам и даже аппетитам. Вот тут и собака зарыта, доктор, аппетитам они дают волю, пламенея и любя Россию изо всех сил, аппетитам дают волю: тупой бытовой грабеж – вот основа любого погрома, невероятные слухи о еврейском золоте, еврейских кладах – вот основа любого подобного зверства. Зачем же искать тут мистику, я не понимаю, давай табака, сигар, вина, давай отрезы на платье для моей жены, давай деньги, главное деньги, деньги – вот основа любой этой высокой «идеи». А кто берет-то? Некормленные обезумевшие солдаты, потому что невозможно, понимаете, нереально накормить такую массу солдат во время войны, не бывает такого фуража, не бывает такого управления, это критическая масса, которая сносит все. Я говорил вам про белых, и красные точно так же, в Первой Конной наказывали за антисемитизм, правда, но погромы-то были, и еще какие, а в Белой армии просто подкладывали под это дело идейную базу, и мамонтовцы, и дроздовцы, все они кричали – это вам за вашего Троцкого, а сами драли, рвали зубами на части – хлеба давай, мяса давай, золото давай. Господи боже ты мой, да о чем вы говорите, я уж молчу про этих самых ополченцев, или как их там, повстанцев, про всю эту крестьянскую голытьбу, для них это просто образ жизни, не будет погрома – ложись и помирай, какой смысл в этой войне, если нет погрома. Вот и получается, доктор, что люди, эти несчастные людишки, пытаются выместить на евреях лишнее зло, которое неминуемо в дни массовых убийств и которое производит война, они хотят выскрести его из себя и оказываются в западне, в ловушке, потому что евреи плачут, убегают, просят о пощаде, пугаются, и просыпается звериный инстинкт. Все просто, все очень просто, и тогда их уже жгут, режут, закапывают живьем, варят в котлах, сдирают кожу, да господи боже ты мой…
Вот вы мне тут рассказали историю, доктор, а я вам в ответ расскажу свою: вот вы представьте себе, обычное, самое обычное еврейское местечко, да? – и приходят эти, я уж не помню, григорьевцы, булак-булаховцы, а может, какие-то казаки, чечены, а может, и красные, понизив голос, сказал он, конники, так сказать, Буденного. Обычный дом, и вот они, эти самые вояки, они очень хотят есть, заходят, значит, в дом, а там обычная семья, три мальчика, лет пятнадцати-двадцати все, они их грубо отпихивают локтем, предположим, к стене, они просто очень хотят есть, один мальчик делает непроизвольное движение, чтобы защититься, раз, два, три, дело боевое, знакомое, и три трупа лежат тут же, на кухне, их аккуратно выносят и кричат: мать, неси нам обед, неси нам поесть! И вот тут же, над этими трупами, они едят этот свой обед, куриный супчик, не знаю, какую-то там лапшу, сладко потягиваются, и потом приходят на следующий день и опять просят обед, и на следующий тоже! Вы можете себе это представить? Как вам такая психология?
– Почему же она их не отравила на третий день? – спросил доктор.
– Не могла, наверное, – просто и равнодушно ответил Иванов.
– Иван Иванович, любезный, – сказал доктор, расстегнув воротничок, – давайте с вами выйдем куда-нибудь на волю… Я больше тут не могу…
Они вышли на улицу, где вдруг повалил снег. Доктор жадно смотрел на темное небо и на сыплющиеся из него снежинки, ловя их ртом и пытаясь разглядеть там что-то важное.
Иванов курил рядом.
– По разным оценкам, – глухо добавил он, как будто не в силах остановить свою сбивчивую речь, – по разным оценкам… кто говорит, что 50 тысяч, кто говорит 120 тысяч, это только трупы, прямые жертвы, кто 150, сколько раненых, искалеченных, сколько уехавших из наших мест навсегда, потерявшихся в пути, заболевших неизлечимо, словом, вот такие дела, доктор. А вы говорите, долой самодержавие. Или что вы там говорите – про божественный огонь, да? Нет, доктор, никакого божественного огня тут нет, это простое, тупое, заранее запланированное зло, с мелкими порой, просто жутко примитивными целями, очень незамысловатое. Неизбежное во время войны. Так что все, что вы тут мне рассказывали – оно, да, имело место быть, но вы его неправильно истолковали. Простите.
– Но вы сказали, – робко заметил доктор, – вы вспомнили эту историю про девушку Сарру и про доктора Сорокина, и что там было все «не совсем так». А как?
– Ну, – неохотно сказал Иванов, – я припомнил одну деталь. Дело в том, что этот проскуровский погром, он ведь был одним из первых, тогда еще не было такой жестокости, ситуация немного колебалась в ту или другую сторону, Петлюра только пришел к власти, он не хотел удерживать армию, останавливать ее от погромов, но с другой стороны, я уж не помню, ну, словом, было что-то и «с другой стороны», уже не важно, что именно, они же ведь были у нас республиканцы, социалисты. И вот нашлись там два приличных человека, комиссар Таранович и гласный городской думы Верхола, они как-то сумели это остановить, добились того, что погром был остановлен, что было, конечно же, большой редкостью по тем временам. Так вот, эта самая Сарра, может быть, и не дожила пяти минут до своего спасения, вот что я хотел добавить в вашу историю.
– То есть… если бы… если бы не доктор Сорокин… она бы осталась жива?
– Вполне возможно.
Они оба посмотрели на летящий снег, и Иванов бросил папиросу в сугроб.
Было понятно, что сейчас они расстанутся и, возможно, навсегда.
– Так что же, – спросил доктор, – что же вы сейчас, дорогой Иван Иванович, будете со всем этим делать, с этими, так сказать, знаниями?
– А что делать, что я могу делать? Дело закрыто, запечатано, – буркнул Иванов, – ничего с этим сделать уже нельзя, все кончилось, все умерли, кому было суждено умереть.
– Ну а эти… убийцы? – робко спросил доктор. – Они наказаны?
– Ну как наказаны, – поморщился Иванов, – их наказала сама история: кто погиб, кто уехал, кто расстрелян, но расстреляли, быть может, всего несколько десятков человек, кого смогли обнаружить, в назидание, так сказать, потомкам, ну а кто-то и скрылся, живет… Понимаете, доктор, – сказал Иванов, – мы не можем, верней, мы не станем выделять это как-то особо, вся гражданская война – это страшное зверство. А что делали с обычными крестьянами здесь, на Украине? Запарывали шомполами до смерти. А как махновцы поступали с немецкими колонистами? Я же вам говорю: сдирали кожу, топили в кипятке. Самое такое, знаете ли, доктор, что меня поразило, это вот что их всегда, почти всегда, евреев этих, заталкивали всех в какую-то одну комнату или один двор и там устраивали такой конвейер, пропускали по одному. Господи, да вы почитайте наши отчеты, это ж волосы дыбом – Елисаветград, Умань, Фастов… – Иванов прикрыл глаза и забормотал быстро-быстро и глухо, как бы про себя, но так, чтобы доктор слышал: – Семья Геклера в Бобруйске, из девяти человек, заподозренных в коммунизме, бесследно исчезла, совершенно случайно впоследствии была обнаружена яма, в которой нашли несчастных с размозженными черепами, переломленными конечностями, экспертиза установила, что женщин закапывали живыми, в том же Бобруйске, в местечке Ковчицы, где насчитывалось сто пятьдесят еврейских семейств, к балаховцам присоединились крестьяне из ближайших сел, вооруженные топорами, лопатами, пилами, ножами, серпами и ломами, собрав все население 19 июля 1921 года в квартиру Шаи Ренбурга, они начали их там зверски убивать, не щадя ни женщин, ни детей, выводили пленников по одному во двор и там сразу убивали холодным оружием, запертые в доме совершенно ничего не знали о происходящем во дворе, у женщин распарывали животы, вырезывали груди, топорами разбивали спинные хребты или отрезывали конечности, некоторых девушек отводили в лес, и больше они не возвращались. Я все надеюсь, что хоть когда-то это забуду, доктор, так поступали абсолютно все и со всеми, что мы тут можем сделать, Алексей Федорович, дорогой, все и со всеми.
– Нет-нет, – сказал доктор, – тут что-то другое, всех убивали не за это, а их за это.
– Это вы что хотите сказать, что они принесли какую-то особую жертву? Уверяю вас, нет, люди погибали миллионами, миллионами, вы просто этого не видели, а я-то видел. Когда в город, к примеру говоря, входили наши части, понимаете, наши части, так вот, они входили в город, останавливали грабежи. И что они делали в первую очередь? Они прекращали спекуляции, то есть крестьяне не могли более свободно торговать, возникал голод, иногда страшный голод, но дело даже не в этом. Там сразу начинались проверки, облавы, забирали без разбора всех, кто мог быть пособником врага, это было неизбежно в той ситуации, брали заложников, из семей дворянских, мещанских, разночинских, неважно, всех, кто не рабочий, кто жил в каменных, да и деревянных домах, проходили и брали всех, тысячи, тысячи, целыми семьями, и если вдруг убивали, взрывали кого-то из наших командиров, комиссаров, если что-то происходило, наступление белых, например, их сразу расстреливали, сразу, говорили так: сегодня расстреляем сто, завтра тысячу. Они были виноваты уже тем, что они из этих, заложники погибали первыми, вот так это возникло, поэтому, доктор, вы не можете представить себе уровень ненависти. Евреи просто попадались под руку, им мстили, нужны были другие заложники, все евреи были заложниками белых, и слава богу, что все это кончилось.