Татьяна Алферова - Лестница Ламарка
Я не была уверена, что его жена переносит все столь бестрепетно, но спросила о другом:
– А к вашей постоянной модели, к вашей Анюте, она не ревнует? Ей не обидно, что вы всегда рисуете свою первую любовь?
Он засмеялся и смеялся долго. В комнате совсем стемнело, я плохо различала его лицо.
– Не первую – единственную. Она ревнует? Она счастлива, хоть это, может быть, и незаметно. Она привыкла к счастью, как и я. Не верьте, что к счастью нельзя привыкнуть. Вы же не радуетесь солнцу каждый миг его пребывания на небе, не замечаете воздуха. И я не замечаю. Я живу этим. Анюта знает, даже когда я не могу уделить семье внимания или уезжаю.
– Надо же, – я закурила новую сигарету. – Ее тоже зовут Анна, как ту девочку?
– Почему тоже? Это она и есть. Конечно, изменилась, раздалась после трех родов. Но я вижу и рисую ее такой, какой она была тогда, в нашу первую зиму. Я могу нарисовать ее с закрытыми глазами. И вы удивитесь, она совсем не скучает по Питеру. Странно, да?
Но вот тут я ему не поверила. Иначе зачем же они зазвали меня в мастерскую? А может, им еще раз захотелось пережить начало?
7. Феодосия. Детский роман
На писательских собраниях скучно точно так же, как на любых других. Речи, отчеты, вопросы из зала. Опытные писатели забиваются в последние ряды хорошенькой компанией с соответствующими атрибутами. Это может быть бутылка коньяка с трубочкой – для совсем уж интеллигентского распивания, а может быть и водка с литровой банкой квашеной капусты. Поедать капусту из банки трудно, так или иначе перепачкаешься, но – надо. Независимо от набора атрибутов компания к концу собрания становится совсем уж хорошенькой. И веселой. Даже речи не страшны, а прения – ну, прения одно удовольствие. Такая компания после собрания расставаться не желает и идет в ближайшее кафе или ресторан. С тех пор как Дом писателя на Шпалерной улице сгорел вместе с писательским кафе, приходится искать приют в чужих местах. Что, разумеется, чревато последствиями для увлекающихся, из своего-то кафе никакие милиционеры не забирали, и поборников нравственности традиционно не находилось. Поборники, если они вообще есть в писательских кругах, в свое кафе не ходили.
Я опоздала на собрание. Сильно. По вине исключительно неторопливой очереди у отоларинголога. Опоздала так, что к своей, пока еще разумно хорошенькой компании пробраться через зал не могла, не потому что стеснялась – не было мест рядом с моей компанией. Там как раз случилась банка с квашеной капустой, и все ближайшие места расхватали. Я жалобно помахала, и они добродушно ответили знаками: ну потерпи пока, после в кафе на Жуковского встретимся, вечер-то длинный, зимний.
Села с краешка. Как ни странно, зал был переполнен, что редкость. С краешка всего два стула – колонна мешает поставить больше. На соседнем стуле с вытертой бархатной обивкой сидела писательница, чье имя никак не смогла вспомнить. Даже жанр, в котором пишет, не вспомнила; знаю только, что не из секции поэзии, не из моей секции то есть. Кивнула, ну в лицо-то мы друг друга знаем. Вроде бы. В зале висел, пристреливаясь по первым рядам, очередной отчетный доклад.
Холодно как нынче, и не говорите, а кто выступал, да как обычно, долго еще, часа полтора точно, сегодня же отчетно-перевыборное, ой, повезло, что опоздала (совсем не повезло, сейчас бы уже веселилась в предпоследнем ряду в центральной секции стульев над скользкой банкой с капустой), а что-нибудь увлекательное говорили, да помилуйте, откуда здесь увлекательное, а в нашей творческой поликлинике – я только оттуда – полно стало посторонних, беда, что и говорить, вот раньше… и книги все же издавали, пусть раз в год-два, ну, я к сожалению, не застала, нынче издательства все жанровую литературу норовят…
– А я не пишу больше.
– Да ладно, со всеми бывает, и по десять лет перерывы случаются, дело такое, нервное, творческое, одним словом. И раньше в стол писали.
– Нет, я просто не хочу.
– Декабрь пройдет, станет легче. Когда день убывает, и самые долгие ночи в году – всем плохо, у меня даже собака…
– Вы не поняли. Мне больше не надо писать, он все равно уже не прочитает, а значит, не найдется.
Осторожно спрашиваю:
– Он умер?
– Нет! – энергично. – Слава богу, нет. Он уехал. А у меня не тот ранг, чтобы мои книги переводили. На немецкий.
– Ну это же потребность, образ жизни, – невнятно бормочу.
Она тихонько смеется:
– Мой образ жизни в Германии! Последний раз видела его сорок лет назад, мне шестьдесят три. Наверное, я пожилая женщина. А может быть, не пожилая, а старая: первый раз замуж вышла сорок лет назад. Многое уместилось в эти сорок лет. Зачем же помнится другое? Я увидела его в метро через два стекла соседних вагонов, было довольно поздно, народу мало. Мы ехали с моим будущим первым мужем, а он сидел в торце соседнего вагона на корточках на полу, хотя полно было свободных мест. Соломенные волосы до плеч, и в обнимку с каким-то струнным инструментом в чехле – не разглядела с каким. Выцветшие, как надоевший дачный пейзаж, джинсы, куртка из плащевки: языческий бог, одетый по моде восьмидесятых. Глаза закрыты, может, дремал, может, думал о чем-то очень своем. Мы проехали в соседних вагонах несколько остановок, будущий первый муж о чем-то спрашивал, я отвечала, нормально, не сбиваясь. На "Техноложке" он вышел, мы с будущим поехали дальше. И я не выскочила за ним вслед, а он так и не поднял на меня глаза, не почувствовал. Скорей всего, он бы меня не узнал, перед этой встречей в метро мы виделись, когда обоим было по девять лет. В гостях. Мы еще играли в козерогов, большую пустую комнату надо было перейти, не касаясь пола, по стульям, диванам. В то время я бредила козерогами почему-то.
– Вы влюбились в девять лет? Так серьезно?
– Не в девять, нет. В шесть. Так серьезно.
– Ну вот, отличный же сюжет!
– Какой сюжет…
Она откидывает голову на высокую спинку стула, прикрывает невозможные ярко-зеленые глаза, что-то бормочет. Маленькая сухопарая женщина, совершенно седая, если бы не седина, и не подумаешь, что шестьдесят три, на лице ни морщинки: старая девочка. Наряд у нее тоже какой-то детский: длинная пышная юбка, блузка с множеством рюшей, брошка в виде выгибающей спину кошки под круглым отложным воротником, тупоносые коротенькие сапожки. Она бормочет долго и невнятно, а мне кажется, что четко и громко рассказывает…
Наши мамы вместе поехали в отпуск на юг. В Феодосию, да, потому что там песчаные, а не галечные, пляжи, и Крым здоровее для детей, чем Кавказ. Моя мама страшная трусиха, одна бы, с ребенком то есть, не рискнула отправиться. Мама работала на одной кафедре с твоим отцом, о нем ходили легенды: как же, самый красивый мужчина в институте.
– Я понимаю, какое мне досталось богатство, – серьезно, без тени насмешки говорила твоя мама моей. – Понимаю. Разумеется, я не могу владеть им единолично.
Хотя моя мама ничего не рассказывала о романах твоего отца, зачем? Но твоя, конечно же, многое знала, пусть и не работала в институте. О детях никто не думает, ведя подобные интересные разговоры, дети, они маленькие, все равно не поймут. Потому дети всегда в курсе последних новостей и кафедральных разборок. Дети представляют будущих оппонентов какого-нибудь молодого диссертанта гораздо лучше, чем его руководитель, дети умеют слушать непредвзято.
Отчетливей всего запомнилось не море, а длинная дорога в гору после пляжа домой. Такая длинная, что уже в середине пути совсем расхочется идти, даже взрослому. По сторонам за заборами, высоко-высоко, почти под солнцем, сами собой висели в горячем воздухе красные блестящие ягоды. А еще запомнилось: в ресторане, где мы обедали, а мамы следили, чтобы мы правильно пользовались ножом и вилкой, не было черного хлеба, только сероватый, рыхлый.
На песчаном пляже я наступила на непотушенный окурок и обожгла ступню. Мамы ругались, а ты поцеловал меня, чтобы не было больно. Больно было все равно, но я первый раз увидела, какие у тебя глаза: синие-пресиние. Красивые. А у меня зеленые в рыжину, фу, а еще веснушки.
Мы снимали домик-мазанку у шустрой черноглазой хозяйки, мамы прозвали ее Торпедой – за стремительность. Стены в домике побелены даже изнутри, удивительно – вместо обоев. Твоя мама устраивала нам диктанты после обеда, готовила к первому классу, а на столе лежал путеводитель по Крыму в оранжевой обложке. Я до сих пор предпочитаю оранжевый прочим цветам. Мы толкались ногами под столом и капризничали: диктанты надоели.
Я не помню, как мы поцеловались во второй раз и зачем. В детстве все целуются часто: с мамой, крестной, бабушками и всякими родственниками; часто и привычно. Когда же целовались с тобой, становилось как-то одновременно грустно и блаженно, чтобы справиться с грустью, мы крепко обнимали друг друга, но грусть все не проходила, нам приходилось держаться изо всех сил за плечи и руки друг друга. Также я не помню, играли ли мы во что-то, в песчаные крепости или с маленькими мокрыми крабами и длинными, завитыми и тоже маленькими белыми раковинами. Наверное, играли. Утром, едва проснувшись, бежали здороваться, сталкиваясь на пороге: наши комнаты располагались дверь в дверь.