Иван Зорин - Аватара клоуна
Однако, открыв на середине, стал читать дальше. На тайной вечере заговорщики отливают пули для губернатора. Но среди них предатель. Он выдаёт товарищей и, погибая, становится героем. «И что тут удивительного, – кашлянув в кулак, погладил бороду Илларион Евграфович, – присягу нельзя нарушать. А бунтовщикам – виселица!» Он уже жалел денег и на чём свет поносил всех греков и евреев.
«Любой пасечник лучше загнёт, – вертел он в руках книгу. – Не иначе Синичкин всем головы заморочил…» На повороте сани дёрнулись, накренились. Матвеич чуть было не слетел с козел, а Илларион Евграфович выронил книгу.
«Держи ровнее! – заорал он. – Я же читаю…» Стряхнув снег, он захотел всё же разобраться, почему предатель стал героем, но прежней страницы опять не нашёл. «Ну и ладно, – плюнул он, – буду читать наугад…» Прижав к колену, затрещал страницами, будто карточной колодой, и невзначай откинул ногтем. «Илларион Евграфович Дыдыш-Болтянский ехал в родное поместье, – открылось ему. – Скрипел наст, верхушки деревьев кололи солнце, а кучер залихватски пощёлкивал кнутом…» Илларион Евграфович ущипнул себя за щёку и, не почувствовав боли, решил, что отморозил. «Это уж совсем скучно, – подумал он, – что тут можно вычитать, когда к вечеру буду в Таракановке…» И стал представлять, как разотрёт щёку водкой.
Они всё крутили и крутили, вёрсты налипали на сани, а по сугробам хохотали бесы. Книга Иллариону Евграфовичу уже порядком надоела, он стал зевать и теперь видел, будто в театре играет Гамлета. Вот является тень короля-отца, вот на его плече рыдает Офелия, а за занавеской, похожий на Матвеича, хитро щурится Полоний. И вдруг Илларион Евграфович замечает, что из тёмного зала кто-то одного за другим отзывает актёров, снимая их со сцены, будто шахматные фигуры. Спектакль сокращался, как шагреневая кожа, по краям которой были написаны роли, и, наконец, Илларион Евграфович остался один.
«Быть или не быть?» – замер он на краю сцены и развёл руками, как огородное пугало. «Не быть…» – глухим эхом донеслось из темноты. И Иллариона Евграфовича охватил ужас. Он вдруг догадался, куда исчезали персонажи: они умирали раньше срока потому, что за спиной Шекспира стоял другой автор, водивший его пером…
Илларион Евграфович чертыхнулся. Он уже не решался читать подряд, а выхватывал теперь отдельные предложения, как это делают девицы, гадая на святках. «Когда Бог создавал время, Он его создал достаточно», – попалось ему. «Когда покос, у меня так лодыри зубоскалят», – рассмеялся Дыдыш-Болтянский. Но на него накатили вдруг странные мысли. Ему стало казаться, что он едет внутри гигантского яйца, скорлупа которого блестит, как снег, и никогда не доберётся до своей Таракановки.
«Быть может, жизнь – это лабиринт, построенный вовсе не для нас, – наткнулся он в книге, – а в чужом доме напрасно искать дверь». «Ну уж кукиш! – опять рассмеялся Илларион Евграфович. – Чай, к себе еду…» Однако ему было не до смеха. Чтобы узнать концовку, он захотел вернуться к рассказу о себе, слюнявя пальцы, судорожно комкал бумагу, но только насажал мокрых пятен. Тогда он уткнулся в заплатку на спине Матвеича, окликнуть которого не решился. Ему стало страшно. Он вдруг понял, что тот давно сбился и, боясь признаться, везёт его теперь, не разбирая куда.
«Судьба не бывает прямой, она всегда петляет, прежде чем привести на кладбище», – каркнула книга. Раньше бы он пропустил это мимо. Состроив друг другу рожу, так философствовали на сеновале его крепостные Андрей Фадеев и Фаддей Андреев, которых он вечно путал. «На то церковь есть, – грозил он им пальцем, – а самим мудрствовать всё равно что таращиться в чулане…»
Но теперь густели сумерки, снег лепил полозья, и глаза слепли от метели.
На минуту ему стало жаль себя, он вообразил разгорячённое лицо Синичкина, пересуды в дворянском собрании и притворные вздохи дворни. «Барин-то, барин…» – запричитают деревенские бабы, а салонные дамы всхлипнут, опасаясь за напудренные носы. И Илларион Евграфович подумал, что весь мир – Туречина, где, как собаки, то грызутся, то лижутся…
Повисли звёзды. Но букв было уже не разобрать, как макушки Матвеича. У Иллариона Евграфовича посинели губы, а в усах путались сосульки. От холода у него не попадал зуб на зуб, но стука он не слышал. «Будто призрак», – подумал он и швырнул книгу в снег.
Замёрзшего Матвеича нашли только весной. Труп обгрызли волки, но его опознали по дырявому тулупу. Иллариона Евграфовича не нашли вовсе. Поползли слухи, будто он заблудился в книге, отыскав всё же рассказ о себе. Ведь прежде, чем приехать, он должен был прочитать о своём приезде. А прежде, чем дочитать – приехать.
Утренним рейсом из Москвы
Он прилетел в сезон дождей. Из аэропорта, как все туристы, взял такси, но поехал не в гостиницу, а к океану. Вещей у него не было, и по коричневому загару его вполне можно было принять за местного. Его выдавал лишь неуместный в этих широтах тёплый плащ, да лакированные ботинки на толстой подошве. Около маленькой вьетнамской забегаловки на морском берегу он велел остановиться. Расплатившись, долго стоял, глядя на серые, в барашках, волны. Потом, ступая по скрипучей гальке, обмочил в море ботинки и, зачерпнув горсть воды, не разгибаясь, умылся. Прежде чем зайти в забегаловку, он подозвал сторожившую её длинношерстную собаку и, придерживая за ошейник, вытер о бока грязь с ботинок. Толкнув дверь, на русском заказал водки, уверенный, что его поймут, а когда улыбчивый, с полотенцем наперевес, вьетнамец принёс ему рюмку, попросил ещё пива, которое стал пить мелкими глотками.
– Комната есть? – У вьетнамца повисла извинительная улыбка, фраза выходила за рамки его русского. Приезжий нетерпеливо ткнул ему в грудь жёлтым суставчатым пальцем: – Room. Have you a room?
– Yes. – Вьетнамец улыбнулся ещё шире, подняв глаза к потолку. Потом показал на пальцах «два». – Two hundred dollars, харасё?
Приезжий поднялся. Пошатываясь, взобрался по крутой лестнице за вьетнамцем, который стал с ним одного роста. Комната в конце коридора, отгороженная бамбуковой ширмой, напоминала коробку из-под обуви. Из мебели – плетёный стул и кровать у окна.
– Двести за эту дыру? Чтобы в один прекрасный день сломать шею на лестнице? Ладно, косоглазый, неси ещё пива.
Теперь он был уверен, что его не поймут. Он достал из кармана две мятые зелёные бумажки, прежде чем отдать, указал ими на пол:
– Сюда, bear.
По окну забарабанил дождь, короткий тропический ливень, так не похожий на затяжные московские грозы. Подвинув стул к окну, приезжий, не раздеваясь, уселся с пивом и стал наблюдать, как на соседнем рынке худенькие, похожие на детей, вьетнамцы в широкополых соломенных шляпах прячутся от дождя, толкая одноколёсные тачки с креветками и рыбой. Денег у приезжего было в обрез, прикидывая траты, он в уме разделил их на месяцы, подумав, что последний из них можно прожить и в кредит. Он просидел так до вечера. Когда внизу стих шум – вьетнамцы ложатся рано, – он снял плащ, который, за отсутствием вешалки, перебросил через спинку стула, достав из карманов деньги, аккуратно разложил их под матрасом и растянулся на кровати.
Белая колония приняла его брезгливо. Даже соотечественники, встречая его на «европейских» улицах, едва кивали. Целыми днями, пока солнце, встававшее над океаном, не закатывалось в джунглях, он сидел в двух шагах от своего пристанища – на пляже под разлапистой пальмой с неизменной бутылкой, пьянея, валился набок, засыпая, под тёплым дождём. А когда стихали визгливые обезьяны и прекращали метаться птицы, поднимался к себе в конуру, перебираясь на незаправленную постель. Пока не вышли деньги, ходил он и во вьетнамские кварталы, где низкозадые, плоскогрудые женщины хватали за руки, предлагая себя. Договорившись с двумя сразу, он платил вперёд, но в комнаты не шёл, а, взяв под руки, тащил их на берег моря, где напивался больше обычного.
– Знаете, сколько мне лет? – ворочал он заплетавшимся языком. – Я и сам не знаю. Только люди теперь меня окружают либо молодые, либо очень молодые. А вы – соплячки!
Женщины смеялись, нелепо повторяя за ним:
– Сапяшки, сапяшки, вери гуд…
Они ложились рядом с ним на белый песок, по бокам упираясь головами в подмышки, а, дождавшись, когда он засыпал, обирали. Приезжий быстро опускался. От него уже пахло водорослями, немытым телом, в седых волосах, когда он разглаживал их пятернёй, хрустел песок. Даже вьетнамцы смотрели на него с презрением. Через два месяца хозяин отказался менять бельё, пригрозив выселением. Через три у приезжего закончились деньги. В заляпанных грязью шортах, не скрывавших ссадин на худых ногах, он шлёпал «вьетнамками» по «русскому» кварталу, поднимая уличную пыль. Около кафе, где собирались соотечественники, засовывал руки в карманы и раздвигал плечом бамбуковую занавеску. Увидев его, низкорослый охранник каждый раз открывал рот, но, сплюнув, отворачивался. Вечерами зал был полон. Приезжий прислонялся к стене и, обведя его мутным взглядом, долго выбирал, где сесть. Остановившись на одиноком ровеснике, направлялся к его столику, сгребая по дороге свободный стул.