Елена Бочоришвили - Только ждать и смотреть
Долго тащили на тачке картошку домой и долго перебирали ее на кухне. Картошка приходила все хуже и хуже. Потом шли торговать на базар.
– Чего смотришь? – злилась на людей Наташа.
– А что, уж и посмотреть нельзя? – злились люди в ответ.
Иногда Наташа плакала – если обзывались. “Уродина, уродина!” Тетя Нина выходила вперед и орала на людей: “Вот я вам покажу, я вам всю морду расквашу! Сами уродами станете!”
По воскресеньям ходили в баню. Ждали в очереди, и опять все смотрели на Наташу, лупились… Потом они заходили в огромный зал – пар густой, как туман, и где-то на мгновенье, не больше, исчезала Наташа Черная, растворялась в пару. Счастье.
Тетя Нина постарела и потеряла память. Теперь Наташа водила ее за руку. “Кто ты, девочка? – спрашивала ее тетя Нина. – Кто ты, золотко?”
– Не бойся, мамочка! – говорила Наташа. – Ты мое золотко!
И уже потом, когда тети Нины не стало, Наташа ехала в троллейбусе, и на нее все смотрели. Зашел контролер проверять билеты и сказал ей: “Ух, страшная же ты, девка, ну и уродина!” “Сам страшный!” – закричала в ответ Наташа. И еще что-то закричала, и ударить его хотела, да не умела. И тут все бабки с авоськами, и мужчины в очках, и женщины с детьми, и даже водитель троллейбуса баранку бросил – все заорали на нее разом: “ Ты смотри, засранка, еще отвечает! Понаехало тут! Да нам уже и сказать нельзя!”
Где ты, мамочка? Где ты, страна моя любимая? Будущее светлое – когда? Душа от ожиданья стынет.
Нет тебя.
Ванечка завел знакомство с Беном, пригласил его на свои соревнования. Бен пошел. Он, как и профессор Дюбе, не умел отказывать. Но ему было скучно на трибуне, его борьба интересовала не больше, чем Лиз – ее голый дядя.
– Бен, зачем все эти баночки, – спрашивал Ванечка, – прямой контакт, понимаешь? Если хочешь, я могу помочь! – и хитрая крестьянская улыбочка. Мол, вы, иностранцы, хоть и образованные, но дурные, а я вот в глухой деревне вырос, в школу почти не ходил, как с шести лет начал борьбой заниматься, так голову об ковер и шлепаю, а лучше вас все равно понимаю. Ванечка уже третью страну проживания поменял, но по-прежнему всех вокруг считал иностранцами. Для него мир разделился на “мы” и “они”, как арбуз раскололся, и все, кто не “мы”, были дураками.
– Вания, – вежливо отвечал ему Бен, – ну не любит она мужчин, не хочет она спать с мужчиной!
– Я, может, с ней тоже спать не хочу! – сразу обижался Ванечка. – А ребенка родить хочет, а? Чем же я ей не подхожу?
И потом, на кухне за чаем, Ванечка всех подряд спрашивал: “И чем же я ей не подхожу? Папа меня коротким сделал! Пусть хоть раз попробует, сама потом просить будет!” Ванечка, конечно, не говорил того, что думал. Ведь ему нравилась балерина с чугунными ногами, хоть умри. Когда она уезжала, а он возвращался спать в гостиную на кожаный диван, в комнате еще стоял ее запах.
Лилька слушала и молчала. Это Лилька-Блин – молчала! Да попробовала она один раз и больше не просила! Пьяная была, на 8 Марта, а Ванечка ей цветы принес. Вот какую глупость совершила, стыдно не стыдно, а лучше не вспоминать. Ударилась в какую-то ностальгию, ревела спьяну: “Я же молодая была, я ж ничего не понимала, а мужчины как начали мне песни петь!..” Нашла что вспоминать – тысяча девятьсот какой-то год. Ванечка в тот год, наверное, пешком под стол пошел. Ему и сейчас не очень нагибаться, чтобы под стол попасть, – папа-то его коротким сделал!
Лилька и татуировки Бена на ощупь рассмотрела, и тоже лучше не вспоминать. Он ей все повторял: “О, но! О, но!” Так никакой язык с ним не выучишь. Лилька знаками объяснялась. Она ему на вены показала и спросила: “Наркотик, но?” Он: “О, но! О, но!” А Лилька опять знаками, лицо скривила – ну и как, не страдаешь? А Бен повертел рукой – даже пальцы в наколках! – и сказал: “Ноу фан”. И она поняла и тут же подумала: ведь ее жизнь тоже – ноу фан.
– Вышлют меня, – объясняла Лилька молчаливой женщине с прекрасной грудью, – мне уже во всех апелляциях отказали, только депортация и осталась. – Она выкладывала свою душу в овальной спальне, и лучшего слушателя ей было не найти. Прощальная песня.
Высылали Лильку в страну, которой не было. Депортировали в город, что в старом паспорте значился. Там Лильку знали, да не помнили. Песни ей, бывало, пели, а потом она выла в туалете и клялась, что уедет навсегда. Лучше умереть, чем возвращаться.
– Если бы ваша дочка мне статус сделала, – шептала Лилька, – я бы ей сразу ребеночка родила. Я же на лету беременею! У меня уже одиннадцать абортов было. Родить даже от Ваньки можно!..
“… или от профессора Дюбе”, – недоговаривала она. И смотрела на профессорскую жену – живет ведь, блин, и статус имеет. И, чтоб не поддаваться дурным мыслям, Лилька-Блин опускалась возле кровати на колени и шептала на ухо полумертвой женщине с грудями в потолок: “Помолитесь за меня, когда на небо попадете, не забудьте обо мне, никому я на этом свете не нужна”.
Ноу фан.
Мадам Дюбе все чаще открывала глаза и смотрела на потолок. Толстые ангелы сидели в углах, натянув свои стрелы. Она их не боялась – стреляйте, стреляйте! Она больше ничего не боялась, даже смерти. Смерть наступила, когда она увидела над собой лицо мужчины с голубыми глазами. Он позвал: “Клара! Клара!” И сердце ее забилось изо всех сил, будто в последний раз.
“Я уже умерла, – подумала она, – и это Бог”.
Голубоглазый мужчина в пальто начал расхаживать вокруг нее по овальной спальне, и рассказывать что-то, и размахивать руками. Слов она не разбирала. В ушах шумело. Клара смотрела на окна. Не видно неба. “Где я? – думала она. – В раю?” Он сел с ней рядом и коснулся ее, даже дрожь пробежала. Она вдруг поняла слова, что шептал ей человек-Бог на чужом языке: “Любовь моя, весна моя!”
“Поцелуй меня, – хотела крикнуть ему Клара, – поцелуй меня в губы! В последний раз!” Она пыталась вырваться из тяжелого, распластанного на кровати тела, но сил не хватало. Будто скована льдом. Приди, весна, приди.
Потом она снова возвращалась “в жизнь” – против своей воли. Ее укладывали на кровать, ее сажали в кресло, раздевали, одевали, мыли. Тупые ангелы сидели в углах потолка и не стреляли. Почему-то она помнила, как рассаживала их по местам – вот сюда, приказывала рабочим, и в середину, и над камином. Труднее всего прикрепить ангела над камином, стена не та. Она видела, как женщина в белом ходит по недостроенному дому, все в пыли, и приказывает рабочим-эмигрантам – вот сюда и сюда, я сказала! Засранцы, совсем работать не умеют! Не мы! Не мы!
Кто эта женщина? Я?
В первом доме зеркало было во всю стену – такая мода. Она приказала снять зеркало и выкрасить комнату в розовый цвет. Надо опережать моду! Завтра все будут красить в розовый цвет! Сколько она заработала на первом доме? Какую-то мелочь, но была радость. Потом – все одно. Купила – переделала – продала. Быстрее, быстрее, еще, еще! Женщина в белом ходила по стройке и приказывала рабочим – вот сюда, вот так. Ничего не умеют эти коммунисты! Понаехало тут! Уберите семейные портреты, выкрасите в нейтральный цвет, ничего личного, кому это надо? Купил-продал, купил-продал. Она поднималась все выше в гору, на самую вершину Мон-Рояля, вот так! Мечта каждого, кто стремится к богатству, – смотреть на всех свысока. Женщина в белом работала так много, ей даже некогда было выглядывать из окна.
А мечтать – когда? А петь – когда? А любить?
Память не подчинялась Кларе, как и все ее тело. Почему она помнила, как рассаживала по дому ангелов? Такая шла мода? Или она ждала, что ангелы выстрелят, и любовь вернется? Моя любовь ушла однажды! Навсегда! И как рассказать это все и кому? Кто она, эта чернокожая женщина, что сидит рядом и плачет? А лысый мужчина, что все время молчит? Кто они, эти люди, что говорят на всех языках? Женщины в красивых платьях, люди с плохими зубами? Эмигранты – обломки затонувших кораблей! Только шум в голове. Чего они ждут? Что она умрет? Что она встанет?
Но если смерть – это мужчина в пальто, в чьи глаза можно смотреть как на небо, то иди ко мне, смерть. Я жду. Я жду! И, наверное оттого, что Клара ждала изо всех сил, он приходил. Бог-человек с голубыми глазами. Наклонялся над ней, касался ее и шептал ей: “Любовь моя, весна моя!”
Приди, приди!
Самая сильная любовь – последняя.
Только тебя и жду.
Профессор Дюбе не сидел со всеми на кухне и потому бесконечных историй Наташи не слышал. Он либо играл на пианино, хоть и не Горовиц, либо сидел у себя в подвале и читал газеты. В университете была забастовка, и ему некуда было спешить.
Газеты, как всегда, открывались с плохих новостей, но о маленькой войне в маленькой стране ничего не писали. Так много их сейчас в мире, разных экс-постразвалившихся стран. Раздроблены свободой. Швыряют друг в друга камнями Берлинской стены. Заколачивают мертвых в землю, как гвозди. “Вино ставили на стол, автомат Калашникова – под стол”. И что писать? Количество информации зависит от количества смертей. Собери всех убитых в маленьких войнах – землетрясение за минуту убивает больше.