Антон Уткин - Южный календарь (сборник)
Евдося рано уводит с Куптия своих коров и гонит упрямое быдло знакомой дорогой; последний свет еще ласкает душу, зато уж в потемках вся околица полна диковинными, страшными звуками. И кажется девушке, что вместе с ветром плачет в поле русалка, хочет пойти к родному двору, но не может и стенает пуще прежнего в беспредельной тоске. А после бедной русалки мерещатся ей прочие окаянные страсти, и она бросает тревожный взгляд на пшеничный огонек божницы, и сон слетает к ней тогда только, когда святые лучи донесут до ее испуганных глаз свою успокоительную силу. Ветер еще шире ходит за окном, еще ниже к земле сползает темное небо, и еще крепче укутывается девушка в стеганое одеяло, вкушая невинную сладость сна.
Потом притихает и снаружи, месяц – полночный владыка полумира – шлет сквозь небесные туманы привет беспокойно дремлющим долинам и латает прорехи облаков призрачным, приглушенным сияньем. Его голубые лучи рассеянно блуждают внизу по влажным полям.
И стоят в полях могучие дубы, и стоят на дорогах кресты, и охраняют Русскую землю.Миновало полгода. Земля надолго успокоилась под снежным одеялом, сковало морозами болота и черные ковбани, и сосны покорно и безропотно держали на своих ветвях округлые снега. Их пышные шапки улеглись в опустевшие гнезда аистов и обняли каждую крышу. Буг, как заколдованный, встал в своих излучинах, и глубоко ушли его холодные воды, поломанные желтыми льдами. Полозья саней взрезали подмерзшую корку обоих берегов, оставив на ней следы, натянутыми струнами разбежавшиеся по полям между запорошенных стогов, а те как будто съежились под мелкими зернами колючей поземки.
Но к Рождеству небеса раздались, и солнце каждый день каталось по сверкающим сугробам меж голубых теней, а бесконечно чистые ночи блистали серебряной луной и ледяными россыпями звезд. Молодежь потянуло на гульбища и забавы. На богатую кутью парни водили по дворам ряженую козу, Шульган подыгрывал на скрипочке, а девушки пели песни-щедровки в чужих хатах, поздравляя старых дев, вдов и стариков. Тем, кто без причины не позволял щедровать в своих усадьбах, творили шкоды и бесчинства. У самых дверей лепили снежных болванов, вешали на деревья сани, затыкали печные трубы, чтобы в хаты шел дым. На щедрец девки, чтобы быть красивыми, кидали в кадки с водой медные пятаки и весь день умывались этой студеной водой. Колядники крали в домах все, что ни попадало под руку, а утром со смехом приносили обратно изумленным владельцам кто черевики, кто юбку или платок – словом, всякую мелочь. Особенно много крали подушек, потому что если девушка украдет подушку и ляжет на ней спать, то увидит суженого.
Так и Евдося с Устымкой сговорились раздобыть подушки. Сперва навестили учителя, который квартировал у бабки Сретицы. Пока бабка выставляла положенные пироги, бедного учителя девки так заморочили, что в наступившей веселой суматохе без труда умыкнули с его кровати одну из подушек – ту, что была поменьше. Потом всей ватагой потащились к Желудихе. Евдося вызвалась быть козой. Она облачилась в вывернутый наизнанку кожух и спрятала личико под размалеванной картонной маской с дырами для глаз и с торчащими бумажными рожками, а учителя одели бабой. Шустрые девки мигом напялили на него ветхую Сретицыну спидницу, а вместо груди заткнули его же подушку. Щеки и губы размалевали румянами так, что они даже в потемках горели пунцовыми блинами на радость всей компании.
С шумом повалили они по улице, залитой холодным светом далекой луны. Хрустящую зимнюю тишину уминал оглушительный скрип рассыпчатого снега, покрывшего валенки мельчайшим порошком.
Желудиха, привлеченная веселым гомоном, показалась на крыльце.
– Хозяйка, позвольте нашей козице погуляти, – не своим голосом пропищала Устымка.
– Будьте ласковы, – ответила Желудиха.
– Иди, коза, – обернулась Устымка к переодетой Евдосе, а та поклонилась и на четвереньках вошла в хату. За ней поспешили остальные. У Желудихи потребовали квасу, а для «бабы» – горилки. Старуха, довольная тем, что ее не забыли, засветила лучину и полезла в клеть, а Евдося тут же стянула подушку и спрятала ее под своим кожухом.
Далеко за полночь девушки возвращались по домам, прижимая к груди каждый свою добычу. Фиолетовый купол неба трепетал над ними в крещенском ознобе, снег искрился под высокой луной. Устымка взяла себе спать подушку учителя, а Евдося – Желудихину.
В великом нетерпении Евдося взбила подушку и улеглась на нее румяным лицом. Разгоряченной девушке так хотелось поскорее увидать жениха, что уснуть она долго не могла и ворочалась, сминая чужую подушку и разметав по ней расчесанные косы. Сначала ей снилось все подряд: и маленький брат, и Желудиха, и даже толстый серый ее кот, а потом в туманной грезе она различила исполинский дуб, Куптий, весь залитый щедрым солнечным светом, изумрудные травы, усыпанные сверкающей росой, а под дубом – бродятинского Семена. И снилось ей, будто и она с ним рядом, в тени и прохладе зеленого шатра, перебирает его льняные волосы, но только к ним прикоснется, как пряди превращаются в сосновые иголки и сыплются сквозь пальцы, а сам Семен плачет в лютом горе, заглядывая ей в глаза помутившимся взором, и не может сказать бесплотными губами, что причиной тому невыносимому плачу.
Утром Евдося и Устымка понесли вернуть подушки и по дороге рассказывали одна другой, что являлось во сне. Устымка видела горшок с пшенной кашей и почему-то Евдосиного братишку, который, взобравшись на мохнатого шмеля, летал над селом, точно какая ведьма. Она погрустнела, потому что очень хотела узнать суженого, и слушала Евдосю, которая выступала еще сердитее.
– Под тем дубом, что на выгоне, – говорила Евдося, – привиделся. Чтобы мужик – и так бы плакал! В жизни такой кручины не видала. Страшно мне стало.
– Может, о тебе он плакал, – робко проговорила расстроенная Устымка.
– Что же это? – усмехнулась Евдося.
– Может, не о себе он плачет, – еще тише повторила подружка.
– А обо мне что же плакать? – спросила Евдося.
– Кто знает? Все старики вон плачут да больно жалеют тебя, когда на Куптии поешь ты свои грустные песни.
– Чудно.
Подружки добрались до развилки и разошлись: Устымка направилась к Сретице и к учителю, а Евдося повернула до Желудихи.Отстояла зима, прозвенела масленица, прослезилась Пасха. Вздохнувший Буг сбросил лед и погнал, понес его на своей ожившей спине, перекатывая в волнах беспомощные куски.
Учитель уехал, говорили, в Брест, в управу, и скоро самое имя его было забыто. Приехал новый учитель. Этот был нехорош собою, приземист и близорук, на девок не смотрел, а ночи просиживал при свече над мудреными книгами, которых навез с собою два сундука.
Молодая трава выступила из земли, и одинокий старый дуб, что стоял на Куптии, оделся первою листвой. Лето распустилось во всей свежести и ласке, обросшие ветви дерев манили прохладой.
Потом травы поднялись, распрямились и опять упали, помятые росами, а по лугам и полянам рассыпались головки первых цветов. Солнце высушило землю, а вместе с ним и Евдося осушила свои прекрасные глаза.
С Куптия снова послышались самозабвенные песни маленькой неугомонной певуньи. Дуб-исполин неохотно шевелил старыми ветвями, отгоняя буйный ветер, чтобы он не заглушал упоительные страдания родного голоса и не мешал услышать напрасные надежды давно канувших людей, сложивших эти песни слово к слову в незапамятные времена.
Свет властно овладел очнувшейся землей, и ночь походила на минутный обморок, на легкий сон расцветшей и неувядающей природы. В эти дни, казалось, свет вовсе не исчезал из поднебесья, а просто рассеивался ненадолго, и на его неугасающем полотне робко проступали бледные узоры июньских ночей. Длинные, тягучие вечера горели величественными закатами, и сгустки отошедшего солнца полосами залегали над далеким горизонтом.
В Иванову ночь снова гадали на водах, и Евдосе уже почему-то захотелось, чтобы ее венок, сплетенный на Куптии солнечным днем, поплыл за Буг, но он что-то размок и болтался у самого плеса, окунув в воду расплетшиеся стебли.
И снова печальная песня забрезжила тоской над тихими водами: «Зелено болото, зелено, чего так рано и полегло…»
И первый раз в жизни Евдосе сделалось грустно, и в первый раз не пела она вместе со всеми, а только слушала, как растекается над рекою старинный томящий напев.После Ивана в Домачеве завязалась ярмарка. Субботним днем Евдося ехала с отцом на телеге покупать новую корову. Солнце объяло полмира, небеса разлетелись чисты и беззаботны. Строения едва видны в гуще кудрявых садов. Весело блещут кресты на голубых маковках, шпили костела тянутся в самое небо. Белым-бело от белорусских одежд, среди которых там и сям темнеют длинные лапсердаки евреев или пыльный подрясник батюшки, или промелькнет черная, как вороново крыло, шевелюра цыгана. Армяне утирают пот с бронзовых лбов войлочными скуфейками, оглашая разогретый воздух гортанными возгласами, сутулые литвины теребят отвислые усы, волыняне щеголяют малиновыми шароварами, важные поляки чинно ходят между рядов.
Словно забавляясь, ослепительное солнце то устремляется вниз, к земле, и, отталкиваясь от белоснежного полотна платьев и рубах, снова беспечно взмывает в вышину, растворяясь в голубой бездне. Под столами разливается пролитое молоко, пузатые мешки громоздятся один на другой, тут же летает пух, в тени навесов свалены грузные бочки, стиснутые новенькими обручами, на тонких ятках гирляндами развешаны нити сушеных грибов, пирамиды плетеных кузовков и корзинок испускают горькие ароматы молодой лозы, а еще дальше радугами разложены мотки разноцветных польских ниток. Торговля еще кипит вовсю, а уже где-то визгливо пиликает молдаванская скрипочка, а на другом конце, собирая народ, разливается гармония.