Сергей Ануфриев - Мифогенная любовь каст
Одетый в полосатую пижаму, Востряков прошел босиком на кухню, вынул из холодильника банку с компотом, налил себе в чашку и сел за стол. Ароматный, холодный компот из сухофруктов, сваренный его женой Ниной, несколько погасил ощущение гадливости. Уже немного успокоившись, он продолжал размышлять о значении числа четыре. Ему даже пришло в голову, что слова Дунаева были своего рода предсказанием, что, может быть, четыре жопы означают четыре года войны, а четыре хуя, увиденные им во сне, быть может, соответствуют четырем фронтам.
Востряков стал принимать лекарства. Они подарили ему несколько спокойных ночей без сновидений, но потом он вновь увидел чудовищный сон – длинный, длящийся как будто целую вечность. На этот раз он был сосредоточен на собственных словах, которые шептал, когда они с Дунаевым везли рояль в грузовике. Это были слова: «Покарябается – покрасим». Тогда они относились к роялю, но во сне, в фокусе очередного смещения, они стали относиться к трупу Дунаева. Востряков во сне был опять молод, энергичен, как в давние времена комсомольского задора. Он заражал всех бодростью и энергией, с огоньком и шутками собирал какие-то группы людей, что-то вроде экспедиции. С песнями, держа в руках букеты цветов, повязанные развевающимися лентами, они двинулись на то место, где погиб Дунаев. Под внешней веселостью у всех сквозило сознание стоящей перед ними трудной и, в общем-то, страшной задачи. Они должны были найти останки парторга и что-то с ними сделать, каким-то образом придать трупу вид живого. Востряков объявил всем, что парторг должен воскреснуть, а для этого нужно было восстановить его тело – жизнь не могла вернуться в разрозненные части или в труп, находящийся в плохом состоянии. Они действительно нашли труп и долго с ним возились. Вострякову показалось, что прошло несколько дней, заполненных этой постоянно увязающей, тягостной работой. Они красили его, подбирали одежду. Все это затягивалось, дело валилось из рук, многих частей не хватало. Пришлось организовать поиски одной ступни, которую взрывом отбросило на большое расстояние. Наконец ее нашли. К назначенному сроку тело было приведено в более или менее сносное состояние, хотя Востряков ощущал недостаточность этого, но сделать он ничего не мог: каждого участника приходилось принуждать и подталкивать, работали все с трудом, женщин и молодых девушек часто тошнило. В день, когда должно было произойти воскресение, все собрались возле трупа, празднично одетые, с барабанами, тарелками, полными еды, предназначенной для того, чтобы накормить вернувшегося. Многие держали горящие свечи, хотя дело было днем. Дунаев стал медленно оживать, шевелиться. Он долго не мог открыть глаза, потом долго не мог встать. Востряков помог ему подняться, и они вместе пошли к заводу: парторг тяжело опирался ему на плечо, идти он почти не мог и постоянно жаловался, что тело плохо восстановлено. Пресекающимся, полумертвым голосом он сказал: «Саша, это была такая редкая возможность, почти единственная, и ты даже не мог позаботиться, чтобы тело привели в порядок. Теперь я буду инвалидом». Его глаза, устремленные на Вострякова, были полны укора, настолько сильного, что Востряков не смог вынести этого взгляда.
Проснулся Востряков в тяжелом депрессивном состоянии. Он оделся, вышел на кухню. Его жена ушла на работу, а приемная дочь сидела за столом и завтракала: какао и хлеб с медом. Ей было уже шестнадцать лет. Она приветливо, по своему обыкновению, пожелала ему доброго утра, произнесла несколько незначительных бытовых фраз, а потом сказала совершенно спокойно:
– Мой папа не умер. Он жив.
Востряков хотел что-то сказать, но промолчал. Походил по комнате, переставил несколько предметов, налил себе в чашку чай, намазал хлеб маслом. Затем спросил, пристально глядя на девочку:
– Почему ты так думаешь?
– Потому что сегодня я получила от него письмо, – ответила Саша.
Она расстегнула свой школьный портфель и вынула из него конверт. Востряков прочел письмо; оно было написано на помятом обрывке бумаги, карандашом.
...Доченька.
Я не погиб мне удалось пережить войну. Я живу далеко от тебя но думаю всегда о моей Сашеньке. Твое имя я призывал когда мне было тяжело когда был на пороге смерти и оно спасало меня. Дочурка моя, знай – твой папа жив. Твой папа стал волшебником многое пришлось пережить но в письме обо всем не расскажешь. зато я могу многое и всегда все знаю про тебя знаю что тебе хорошо. издали я охраняю тебя, Саша. не ищи меня учись на пятерки и не проси в своих молитвах упокоить мою душу, потому что я не мертвец. Скоро напишу еще.
Твой папа
Почерк был неровный, сильный и корявый. Вострякову было страшно читать это письмо, ему казалось, что этот мягкий, истрепанный кусочек бумаги причиняет ему боль. Потом он опомнился: письмо представилось ему только лишь склизкой и отвратительной фантазией какого-то психопата. Он брезгливо отодвинул от себя бумажку и конверт. На конверте вместо обратного адреса были неразборчивые каракули, но адрес Востряковых был написан крупным, отчетливым почерком. Почерка парторга Востряков не помнил, но постепенно ему стало ясно, что никто другой, кроме неизвестного ему маньяка, вряд ли мог быть автором письма. На шутку, даже самую жестокую и безумную, оно не походило. Оно было написано небрежно и достаточно искренне – в этом Востряков не сомневался, это ему подсказывала интуиция. Однако неумелая пунктуация, пропуск многочисленных запятых и некоторые обороты успокаивали его. В частности, парторг, насколько его знал Востряков, никогда не стал бы писать о молитвах: он был убежденный атеист. Единственные слова, которые существенно кольнули Вострякова, были: «Твое имя я призывал когда мне было тяжело когда был по пороге смерти…» Анализируя этот текст, он мгновенно, с оттенком судорожности, вспомнил, что Дунаев перед смертью кричал: «Саша! Сашенька!» – тогда Востряков отнес этот призыв к себе, но могло быть и так, что Дунаев в последние минуты жизни вспомнил о дочери, о существе, которое любил больше всего.
Но тут же Востряков остановил себя: к моменту гибели Дунаева девочки еще не было на свете – Ольга Семеновна тогда находилась только на втором месяце беременности. Тем не менее письмо очень тяжело повлияло на Вострякова. Он понимал, что если сны и размышления являются его личным делом, замкнутым в пределах его сознания, то выход этой опасной фиксации на личности убитого Дунаева во внешний мир, в область мыслей и поступков других людей, значительно усугубляет тяжесть его положения.
Когда пришло второе, а потом и третье письмо, он стал принимать сильные успокаивающие средства. Сашенька внимательно читала письма, складывала их в специальную коробочку из-под куклы, даже показывала своим подругам. Вострякову казалось, что эта шестнадцатилетняя, уже почти взрослая девушка проявляет малолетнюю наивность, не сомневаясь в подлинности этих писем, считая, что ее папа действительно жив. Но сказать он ей ничего не мог, он старался вообще не говорить на эту тему. Правда, однажды он спросил Сашеньку, пытаясь изобразить улыбку:
– И что же ты, Сашенька, веришь, что твой папа действительно стал волшебником?
– Ну что вы, дядя Саша, это просто шутка, – рассмеялась девочка.
Между тем письма продолжали приходить, и в них опять поднималась тема волшебства.
...«… Детонька, ты уже не маленькая поэтому должна знать что я волшебник. Это трудная работа и крест но уйти от этого уже нельзя хотя бы знаю что могу на расстоянии заботиться о тебе, доченька моя. Люби тех людей у кого живешь, а если тебе станет трудно позови меня мысленно – я никогда не откажу тебе, всегда услышу мою Сашеньку…»
Востряков с трепетом читал каждое новое письмо, тем более что Сашенька охотно показывала их ему. Он каждый раз искал в них каких-нибудь крошечных, но ошеломляющих деталей, которые могли быть известны только ему и Дунаеву. Но этого он не находил, да, может быть, и не существовало таких деталей.
Одурманенный таблетками, он по-прежнему каждое утро отправлялся в лабораторию, запирался в своем сарайчике, который сам же для себя построил в самом начале строительства лаборатории. Однако там он почти ничего не делал. Поработав немного, он застывал в неподвижной позе, сидя на жестком стуле, устремив взгляд в окно на мирные сосны, освещенные солнцем. Иногда он засыпал. К вечеру ему становилось хуже, ощущение зыбкости и тоски усиливалось. Это ощущение не снимала и таблетка, которую он старательно принимал и запивал стаканом теплой воды.
Нина замечала, что муж находится в плохом состоянии, переживала. Она даже предложила отнести письма в милицию, но Востряков только отмахнулся.
– Зачем огорчать девочку? – сказал он. – Она верит…
На самом деле у него уже не было ни смелости, ни сил для каких бы то ни было действий.