Олег Рой - Белый квадрат. Захват судьбы
– Чтобы не допустить усиления России, – продолжал между тем Ощепков, – а если получится – и себе что-нибудь урвать от бескрайних наших просторов. Вот так, в каждой победе есть начаток будущего поражения, в каждом поражении – семя грядущей победы.
И опять Спиридонов подметил, что Ощепков цитирует Фудзиюки.
– Но и в том, и в другом случае выходило, – вел речь Ощепков, – что Япония становилась для нас врагом – всерьез и надолго. Можно сколько угодно благодушничать, будучи политиком, но армейская профессия такой роскоши, как благодушие, не допускает. Военный человек обязан быть параноиком, обязан готовиться к войне и видеть врага в каждом государстве, даже том, с которым отношения складываются самым наилучшим образом. Да что я вам объясняю… Вы ж сами кадровый офицер и, по идее, так же относитесь и ко мне. Симпатичен я вам или неприятен, не суть важно, все равно вы вынесете свое суждение именно как профессионал.
– Вы явно переоцениваете мою злонамеренность, – пробурчал Спиридонов. – Вам не кажется, что мы отклоняемся от темы?
Ощепков мгновенно переключился:
– Так вот. Ипполит Викторович Свирчевский нашел в Забайкальском округе единомышленников; свою работу они начали еще задолго до начала войны, однако их труд долгое время прозябал втуне – Генштаб относился к их теоретическим построениям несерьезно и прислушиваться начал только после падения Артура. Печально: начни они раньше, итог войны мог бы быть совершенно иным… а мог и не быть. Но другой наверняка была бы моя судьба.
К моменту прибытия моего отца на Сахалин у Ипполита Свирчевского столь далеко идущих планов еще не было, но какие-то наметки, вероятно, уже были. Во всяком случае, он очень грамотно выткал свою агентурную сеть, с минимумом ресурсов и максимальной эффективностью, и мой отец играл в этом не последнюю роль. За это он имел ангела-хранителя в погонах штабс-капитана – Свирчевский перевелся с экстренным повышением в чине, – а в его лице – всего Российского государства. Я думаю, мой отец на Сахалине обрел свое счастье – достаток, уважение и даже любовь женщины, о которой он мог бы только мечтать в той, прежней жизни.
Хотя любовь – это, должно быть, слишком сильно сказано. Не сомневаюсь, что мать не любила его ни минуты. Я иногда задумываюсь: а любила ли она хоть кого-то? От этих мыслей мне становится страшно: я не могу утвердительно ответить на этот вопрос, а ведь что такое человек, который не способен любить? Это даже не инвалид, не безумец, я не знаю, можно ли вообще подобное существо назвать человеком, – но это моя мать, и я ее люблю. Люблю, не получив от нее толики материнской заботы и ласки…
Ощепков замолчал, его взгляд стал отстраненным. Затем голос его, когда он заговорил, зазвучал глуше:
– Я, возможно, скажу нечто банальное, Виктор Афанасьевич, но для меня это отнюдь не банально. Это моя жизнь, моя судьба. Я пережил и выстрадал это, потому смею утверждать: есть вещи, которые мы не выбираем, но любим. Мать, Родина – все это дается нам свыше. Мы никак не влияем на то, каковы они будут. Твоя мать может быть лишенной способности любить извергиней, твоя Родина может задыхаться от косности и узколобости бюрократии или терять разум в пароксизмах и конвульсиях Гражданской войны, а ты все равно любишь их не потому, что они хороши для тебя, а вопреки тому, чем они для тебя плохи…
Ощепков опять сделал паузу. Его кадык вздрогнул, словно он проглотил что-то, плохо пережевав. Глаза его посветлели и казались прозрачными. Смотрел он куда-то мимо Спиридонова, хотя у того за спиной не было ничего, кроме дощатой стены выгородки, где Ощепков оборудовал себе кабинетик.
– Я был с ней, когда она умирала, – выговорил он наконец. – Умирала она долго. Какими бы ни были ее грехи, она начала расплачиваться за них еще при жизни. Рак пожирал ее. Бывшая прежде воплощением здоровья, красавицей с белозубой улыбкой и озорным блеском в глазах, она таяла, как свечка во время пасхальной службы. Жизнь покидала ее, а вместо жизни приходила боль.
Я видел, как болезнь смиряет людей, но ее она не смирила. Она ругалась, доходя до богохульства, но не от того, что хотела похулить Бога, до Бога ей никогда не было дела. Она, как ослепленный воин, беспорядочно разила всех вокруг – отца, дочь, мужа, моего отца, меня, себя… Она не умоляла о том, чтобы боль прекратилась, она ее проклинала. Она не просила Бога исцелить ее – она крыла и Бога, и свою болезнь, и тех, кто пытался если не вылечить ее, то хотя бы облегчить ее страдания. Морфия на Сахалине, конечно, достать было невозможно, но мой отец достал его для нее, за что она обругала его, что достал мало. Но и морфий ей не сильно помогал, и она все равно вертелась на кровати, ругаясь сквозь стиснутые зубы и не зная покоя.
Я думал, что когда она ослабнет, то станет другой, но нет. Я надеялся, что, почувствовав близкую смерть, она покается. Она отказалась от исповеди, а последними ее словами были проклятия… проклятия…
– Вы плачете… – Спиридонов заметил у Ощепкова на глазах слезы. – Простите, что заставил вас переживать это вновь.
– Не впервой, – отмахнулся Ощепков с кривоватой улыбкой. – Вы думаете, мне нужен повод, чтобы это вспомнить? Порой, знаете, находит… Пустое. Ладно, вернемся к моей истории.
Когда мой отец сошелся с моей матерью, это, конечно, не было семьей: лишенная прав состояния, моя матушка с точки зрения закона была мертва, а значит, и замуж выйти не могла. Брак с мертвецом с юридической точки зрения – нонсенс. Отец, конечно, женился бы на ней и, возможно, добился бы того, чтобы ей хотя бы разрешили определить право состояния, – не сам, так с помощью Свирчевского… Но он ничего не решал в их союзе, а мать была категорически против. Она настояла на том, чтобы их сожительство было блудным; кажется, она испытывала какое-то извращенное наслаждение, нарушая нормы морали. В общем, своим эпатажным поведением она и оттолкнула от себя отца. Но зачат я был им, Сергеем Захаровичем Плисаком. Даже внешне наше с ним сходство бросалось в глаза. А кроме того, я, представьте, умею столярничать, не так, как отец, но вот эти стены своими руками сделал. И стул, на котором вы сидите, тоже.
Спиридонов машинально бросил взгляд сначала на плотно пригнанные друг к другу доски выгородки (щели между досками можно было заметить, лишь присмотревшись), затем – на крепкий, добротно сработанный стул и кивнул.
– Узнав о беременности, мать попыталась прервать ее, – продолжил Ощепков, – но лишь попала в лазарет – видимо, я оказался ну очень живучим и еще более упрямым, чем она. В лазарете ее навестил Ипполит Свирчевский. Я хорошо знаю характер моей матери и уверен в том, что она не боялась ни Бога, ни черта, ни государя императора; но Ипполит Викторович Свирчевский оказался, вероятно, пострашнее всех троих. После его визита мать не делала больше ни одной попытки избавиться от меня, зато о том, что, если бы она могла, она бы меня удушила, утопила, расчленила и так далее и тому подобное, я слыхал едва ли не с самых пеленок. Однажды я протянул ей топор и сказал: «Ну так давай начинай, раз ты меня так не любишь».
Она схватила топор, и я даже подумал – сейчас возьмет и раскроит мне череп… потом вдруг побледнела как полотно, словно призрака увидала… хотя какое там, призрак бы ее так не напугал, и отбросила топор, так что он расколол дверной косяк.
«Ненавижу, – прошипела она тихо, по-змеиному (она голос никогда не повышала, а говорила так, словно плевалась словами), – чтоб ты сдох, сучий сын, чтоб тебя чума забрала, ненавижу… но убить не могу. Радуйся, ублюдок».
Вот такие были для меня материнские ласки. А я все равно ее люблю, странно, правда? Но я могу объяснить: видите ли, Виктор Афанасьевич, мне ее жаль было.
Спиридонов остановил на Ощепкове взгляд.
Тот словно того и ожидал:
– Да, жалко. Легко жалеть тех, кого все жалеют. Кого явно жалко. Слепых, кривых, одноруких, одноногих, безруких, безногих… увечных, убогих. А вот тех, кто по своей жизни вроде и жалости-то не заслуживает, кто несчастен, но лишь по собственной глупости – поди пожалей таковых! Поди пожалей того, кто чуму тебе на голову призывает, кто доброго слова для тебя не находит даже тогда, когда ты его мочу из-под него убираешь. А ведь они тоже калеки. Без рук, без ног, с искалеченным телом жить тяжко, а с искалеченной душой – втрое, понимаете?
Откровенно говоря, Спиридонов не понимал, о чем и сказал напрямую:
– Увы, нет. Не понимаю.
Ощепков вздохнул:
– Ну, тогда считайте, что я ее жалею потому, что она моя мать. Какая ни есть.
* * *– Итак, у меня тоже был могущественный ангел-хранитель: штабс-капитан Свирчевский, – продолжил Ощепков. – Родился я аккурат на Рождество девяносто второго. В Малороссии, на родине моего отца, считают, что под Рождество рождаются оборотни, так что в какой-то мере моя судьба была предсказана уже самой датой появления на свет. Крестили меня в недостроенном на тот момент храме Покрова Богородицы, том самом, где и иконостас, и престолы, и все-все деревянное, вплоть до порога и наличника, было сделано руками моего отца. Крестными были Георгий Павлович Смирнов, старший писарь Управления войска Сахалина, и Пелагея Яковлевна Иванова, дочь надворного советника Якова Лукича, начальника таможни Александровского поста. Крестил сам сахалинский благочинный. Вот послушает это кто-то знакомый с сахалинским бытом, да и решит – прямо крестины сахалинского принца! – Ощепков невесело улыбнулся. – Настоящим моим крестным был, конечно, штабс-капитан Свирчевский. Вы как человек военный можете себе представить, какой властью был облечен мой патрон, собравший под не законченным еще куполом Покрова Богородицы звезды местного бомонда, чтобы крестить сына пусть и заметного, но все-таки обычного обывателя, прижитого им от какой-то там каторжанки!