Валерий Хазин - Труба и другие лабиринты
Сейчас стемнеет, и вот я спешу сказать тебе: возвращайся.
Если тебя не свалили с ног дороги Итаки, если ты ещё не научился бояться волны возле колен Пенелопы, если вы с Ментором не заблудились совсем в чужих языках, – возвращайся.
Возвращайся, говорю тебе, если ты всё ещё немного Телегон.
Зелье Кирки
Смелее, Телемах, – или я не царица тебе, или я не Кирка?
Не пивший вина не знает вкуса воды – тот, кто не пробовал этого отвара, не знает гораздо больше.
Раньше, поверь, и я могла бы отпить немного, да теперь уж нельзя: первый глоток у каждого свой, а последний у всех одинаков. Потому мне больше нельзя, да и ни к чему, пока ты со мной, а тебе – можно.
Правду сказать, когда-то Одиссей, твой отец, так и не сумел решиться: никакого питья не отвергал он, а этого не осмелился даже пригубить, подобно тому как из всех ремесел он не притрагивался только к письменам. Говорил, что не хочет состариться до срока – наверное, не лгал.
Жизнь мужчины, Телемах, – всего лишь перемена масок, за которыми прячутся любопытство и страх. Таких масок не наберётся и с полдюжины, а у воинов и мореходов – и того меньше.
Но если уж одиссеево любопытство не смогло одолеть его собственных страхов, почему бы тебе не попытаться – не стать смелее своего отца?
С тех пор, как ты вошёл ко мне, для меня нет слаще сна, чем на плече твоём, округлом и тёплом, как прогретый валун, а ты – я знаю – перестал видеть сны.
Скоро сны вернутся к тебе – обещаю.
Будь смелее, сделай ещё глоток – я накрою тебе затылок ладонью – и тело твоё уснёт, а зрение и слух выпорхнут вверх сквозь сплетенье стропил из дворца: легче любого голубя они пролетят по верхушкам прозябших дубов, мимо ослизлых скал, через залив, и над морем, огибая тугие сизые облака, – и острова пронесутся под ними со свистом, в бурых лесах, как в дыму…
Ты видишь: внизу зазмеились знакомые тебе дороги, и я вижу – твоими глазами – как тень расступается, словно створы ворот, и свет наплывает… Я слышу хрипловатое бормотание огня и говор Итаки.
Похоже, мы на месте.
И это у вас называется залом, Телемах? А угольный круг, обложенный речными голышами, – очагом? Понятно, отчего здесь даже для царской купальни не нашлось собственного слова – вы, как всегда, одолжались у Кносса.
Можно уже не спешить: они тоже на месте – все трое – я вижу.
Пенелопа дрожит, Ментор хмурится, Телегон смеётся.
О чём они спорят, догадаться не трудно. В который раз и Ментор, и Телегон, один за другим, перечитывают твоё послание, твоё письмо, твой свиток. Они не знают, верить ли, и не могут решить, что им делать. О том и толкуют.
Посмотрим, послушаем лучше, о чём они молчат…
Вот Пенелопа с полной чашей. Ни вино, ни огонь, кажется, не греют её, и она не может унять озноба. Ей страшно. Море она переплывала лишь однажды, совсем молодой, вместе с Одиссеем, и с того раза не выносит волны. Её мутит при одной мысли о корабле, но будет того страшнее, думает она, если Телегон, узнав об этом, уговорит её остаться. Его самого уже не удержать, говорит она себе, разве лишь и впрямь найдётся убийца.
Что же – плыть, покинуть дворец, или отпустить его?
Куда?
И кому под силу перенести ещё одну разлуку, после которой уж не встать, не отдышаться?
Она смотрит на ладонь Телегона, замершую в зыбкой тени, и ей вспоминаются почему-то смуглые руки Антиноя, иные, нетерпеливые.
Её мутит всё мучительнее, и только сейчас она начинает понимать, отчего с недавних пор её стали пугать зеркала и колодцы…
Не могу поверить, Телемах, что к ней, к этой внучке Ойбала, предпочёл когда-то вернуться Одиссей. И каким из ваших слов прикажешь мне называть её теперь – свекровью, невесткой?…
А у Ментора чаша пуста, я гляжу, и он совсем забыл про неё. Он устал спорить и не слушает Телегона. Как все старики, он боится ветров и моря, но еще сильнее боится расстаться с Телегоном хотя бы на день – ведь у самого Дедала не было таких учеников.
Разве можно, твердит он, бросить дворец, почти уже достроенный, и зачем нужно плыть куда-то, когда писцы едва-едва научились поспевать за ним, и не сделано ещё так много?
Словно сборщик раковин, торопясь, он подбирает слова, чтобы отговорить Телегона, – то в одном, то в другом языке, – но они выскальзывают и рассыпаются, и, стуча у него на зубах, падают в пустоту.
Но не это, не только это мучает его.
Он пытается вспомнить последние оракулы, которые так и не сумел разобрать до конца, да ещё его томит сон, что снится ему уже девятую ночь. Тень того сна и сейчас как будто застит пляшущее пламя и заливает глаза темнотой…
Что это, Телемах? Уж не по Лабиринту ли блуждает во сне твой наставник, уж не его ли задумал построить Ментор вместе с Телегоном? Лабиринт – на Итаке?
Бедный старик.
Он точно не знает, что всё, вновь возникшее вокруг него, куплено на моё золото. Что теперь, когда языки растеклись за свои берега и смешались, как вина и масло в подломленных кладовых, когда племён стало больше, чем городов, когда никто не хочет жить там, где родился, и всякому нужен новый корабль, – впору не дворец строить, и не святилище, а стену, не писцов нанимать, но копейщиков. Ему словно неведомо, что отныне ни на каком берегу толкователю и старику не найти ни сна, ни покоя – нигде, кроме берегов Эи…
Про Эю, про ореховые рощи рассказывает им Телегон, и не устает подливать себе вина. Не устаёт и язык его, но память меж тем молчит о другом – о том, что он почему-то называет нелепым и к тому же вашим словом, – каталоги.
Едва ли, думает Телегон, удержишь руку в ровном беге, сидя на корме, обманчивой и шаткой. До Эи плыть и плыть, и плыть долго, а гостить и того дольше. Значит, печати и черепки придется оставить, а свитки – законченные и лишь начатые – взять с собой в тростниковых коробах. Нужно подгонять писцов, и поторапливаться самому. Ведь ещё не собраны, не сложены, а частью и не произнесены даже каталоги племён и царей, кораблей и кормщиков, городов и предателей, кладов и жён, близнецов и святилищ, пленниц и оракулов…
Телегон глядит в огонь, но глаза его мутны, как бывает с теми, кто просыпается внезапно и оглядывается, и не может различить, сумрак ли ночи глубок, или долог обморок сна.
Телегон надеется ещё, что ему лишь приснилось, привиделось, как сегодня утром соглядатаи разбудили его и положили к ногам копье с шипом черного ската вместо острия. Его подобрали, сказали они, на берегу, меж камней, чуть ниже того обрыва, где когда-то нашли мертвого Одиссея. Бурую, будто прикипевшую к древку кровь не смыли даже ливни Итаки…
Вот отчего глаза его заволокло, словно дымом.
Теперь он знает, кого пронзило это копье. Он знает, кто убил Одиссея.
И теперь знаем мы.
Да, Телемах, да, мой воин, да. Из моих рук получил то копье Телегон, когда покидал Эю. А на Эю очень давно привезла его та, о ком ты и сам вспомнил сейчас, – та, чьего имени так боятся ваши языки, вертлявые языки мореходов. Но не велишь же ты и мне забыть единственную из племянниц, которую я видела живой, дочь моего старшего брата Ээта, – Медею?
Поздно пугаться, Телемах. Да, говорю тебе, да: Медея преподнесла мне в дар копье своего отца, чтобы я признала её, когда она явилась в дальнем привратии дворца вместе с Иасоном. Несчастная, она умоляла очистить её от преступления – ведь ей пришлось, спасаясь от погони Ээта, зарезать и выбросить в море собственного брата. Я не могла отказать ей, но ни свиная кровь, ни отвары, ни омовения не излечили скиталицу – и потом, много позже, брошенная Иасоном, она убила, в ярости и мести, рожденных от него сыновей.
Вас, воинов и гребцов, ужасало само имя её, и вы старались заклясть его забвением, зато не уставали гордиться славой Иасона и Тесея. А разве случилось бы то, что случилось, не будь ваш Иасон столь жаден, Тесей – столь завистлив и женолюбив, Одиссей – столь любопытен? Разве не ради них, лжецов и мореходов, Медея и остальные сделали то, что сделали? И не вернее ли было бы вам лишить поминовения ваши же имена?
Ты, Телемах, никогда не думал об этом, и теперь – я вижу – страх совсем покинул тебя. Ты рвешься сам взглянуть на копье, что пронеслось сквозь наш род – от Ээта к Медее, от меня к Телегону – и наткнулось на Одиссея. Тебе не терпится вскинуть его и узнать, вправду ли смертельна любая рана, нанесенная черным шипом. Ты желал бы задержаться.
Нет, Телемах, нет. Здесь больше нельзя оставаться. Иначе снам твоим некуда будет вернуться, а память и речь застрянут в этих стенах навсегда, или – хуже того – из-под ветра сорвутся в море.
Пора возвращаться.
Пора – или я не царица тебе, или я не Кирка?
Открой глаза. Подними голову. Дай мне руку. Глотни воды. Разбуди свою память. Говори…
– Ты не поверишь, любовь моя, они все-таки собираются!
Плач Ментора
Спи, спи, Телегон.
Я не увижу, как ты поплывешь на чужих плечах, меж чужих голов к ольховому костру.
Не услышу оглохших воплениц, чей вой разнесёт твоё имя по дорогам Эи.