Борис Евсеев - Площадь Революции. Книга зимы (сборник)
– Ну! Я ж тебе о чем толкую! Двадцать пять лет отсидел, вернулся, с тех пор живет бирюк-бирюком. Только пчелы и виноградник. Да еще эти… Корни он режет. Фигуры делает. Красивые они, а только страшные. Ежели ночью увидишь – обделаешься. А что сильный и жилистый, как коряга, – то правда, то не отнять у него. На бойню бычков вести – до сих пор его кличут.
Тут у нас бойня недалече. Так он всегда прямо перед бойней, для смеха, бычка и заваливает. Даст кулаком меж рог – бычок на землю без памяти. А Гнашка нож из-за халявы вынет, по шее бычка как полоснет! Убойщикам опосля его делать нечего. А он еще, подлец, нагнется, палец в порез окунет, – а полосует он тонко, – кровь понюхает. И аж судорога ему делается. Так хочется бычьей кровушки спробовать. Да не пьет чего-то… Идем, быстрей!
Юхим-дед зашлепал босыми ногами по ласковой, осенней, в прах перетертой пыли к калитке, чуть не силой таща меня за собой.
У калитки я все-таки остановил его, спросил: не приезжал ли сюда З., бывший ординарец или, как некоторые считали, адъютант Нестора Махно?
Юхим отвечал утвердительно, но неохотно: мысленно он уже был в Гнашкиной хате.
– Ну, сука, ну ежели она там!
Сухо кашлянул в песках выстрел. За ним второй, третий.
– Банда! Банда… – Юхим-дед даже присел от страха. Потом заметался, кинулся вперед, назад…
Однако любовь пересилила страх, и уже через минуту он вернулся из дому со старинным, тонко окованным, украшенным по прикладу резьбою ружьем. Под луной, под звездами узоры на ружье были приметны: тихо поигрывали изгибами, жили таинственной, отдельной от собственного смысла – убивать и калечить – жизнью…
– А ну за мной, счас мы этого Гнашку проверим!
Так, на полусогнутых, Юхим и кинулся в конец длинной песчаной улицы, в противоположную от выстрелов сторону.
В конце улицы был небольшой заулок, тупик.
Во дворе приземистого, крытого шифером дома горел свет. На скамейке под деревом сидел Пан. Крутолобый, с курчавящимися седыми висками, лысый, громадный! Точно такой, каким сработал его когда-то давно на всем известном полотне прихотливый и нежный художник.
Перед Паном на столике стоял полуторалитровый графин, а сам он громко смоктал из сот каплющий на рубаху мед. Ни выстрелы, ни другие подробности окружающей жизни его, видно, не беспокоили.
Юхим-дед в нерешительности остановился, опустил ружье прикладом на босую ступню. Я хотел было уже толкнуть его в спину: зайдем, мол! (Уж очень хотелось поближе взглянуть на коричневатое, словно покрытое акациевой корой лицо, услыхать голос Пана: наверняка тяжкий, низкий.)
Но тут за поворотом, на главной улице раздалось озабоченное покашливание, Юхим-дед оглянулся, увидел куда-то поспешающую Василину, и мы не сговариваясь кинулись к ней.
– Иде это ты была?
– Тю! А ты зачем батьково ружье вынул? Оно ж не стреляет.
– У меня стрельнет. У меня курица петухом запоет! Ты иде была, спрашиваю?
– Тихо ты. – Василина враз посуровшала. – Давайте быстро до хаты! В конторе я была, милицию вызвала. Приедут, сказали.
– Точно? – Юхим-дед недоверчиво вскинул вверх седые бровки.
– Точней не бывает. Нового лейтенанта в район прислали. Выехал он уже. Хватит нам банды этой! Наведет он, я чую, порядок. Молодой! А? То-то! – тихо засмеялась Василина и наступила Юхиму на босую ногу. – Эх, Юшка! – крикнула она. – Давно б я тебя, дурака, на молодого сменяла, да Бог не велит.
Василина легонько потрепала Юхимовы волосы.
Я отвернулся, стал смотреть на Гнашкину хату.
Двор и беседка с главной улицы хутора были видны плохо. Зато хорошо просматривались ворота с калиткой. Ворота висели на двух мощных деревянных столбах.
В один из столбов была вплетена длинная лешачья борода, над бородой поигрывала электрическими искорками лукавая толстая морда. Второй столб обвивали две чуть изогнутые в спинах русалки. Русалки, глядя друг на друга, плотоядно улыбались, сплетались хвостами.
– Сладко режет, – сказала Василина, заметив, что я все никак не оторвусь от Гнашкиных ворот. – Живо режет, весело! После резанья этого всё вокруг вроде живым становится.
– Одно слово – живорез! – Юхим-дед от слова этого даже слегка подпрыгнул на месте. – Сперва дерево режет, потом – людей!
Хулиганом я родился
И хожу как живорез.
Когда меня мать рожала,
Я и то с наганом лез! —
это ж про него сказано!
– Эх, Юшка, – вздохнула с сожалением Василина. – Ничего-то ты в жизни, дед, не понял. Да если русский мужик и зарежет кого – так ведь художественно зарежет. И за дело. Он ведь – ежели по-настоящему русский мужик – и в убивстве рисовальщик, и в убивстве сладкий резальщик! Не забойщик с мясокомбинату, как ты!
– Русский, русский, – недовольно шмыгнул носом Юхим-дед. – Я и сам небось русский.
– Русский, да не такой. Чего скачешь? Тут тебе не польский сейм. Черноморская Русь тут!
– А ты слыхала небось? Тех, кто по-русски балакает, скоро ножичком у нас тут – чик-чик и готово! Так что не гавкай много про это.
– Ой, ну за что я тебя, дурня, люблю, так это за твою серость! Кто ж им, бандэрам этим, позволит тут русских, а стало быть и евреев, а стало быть и крымчаков – резать? А ну айда до хаты! – крикнула, серчая, Василина и крепко взяла меня под руку. При этом так тесно прижалась бедром, что кинуло в жар.
«Этого только не хватало», – подумал я.
– Милиция приедет, все чисто разберет, – уже помягче добавила она.
После трех стаканов вина заснул я быстро, заснул крепко.
А проснулся оттого, что Василина трясла меня тихонько за плечо. В окна вползал рассвет.
«Ага, начинается», – подумал я про себя и попытался зажмурить глаза сильней.
– Вставай, гостюшка, – зашептала Василина. В голосе ее слышались слезы. – Вставай! Милиционера убили, мотоцикл его пропал. В кучугурах всю ночь стреляли…
4Юхим-дед со старинным ружьем наперевес гордо вышагивал по главной хуторской улице. Тратить на меня внимания он поначалу не хотел. Потом спохватился, подошел, влез губами в самое ухо, зашипел озабоченно:
– Писссьмо не посеял?
Я похлопал себя по карману.
– То-то жа, гляди мне!
Кто тихим скоком, кто старушечьим мелким шагом – собирался народ близ Гнашкиной хаты.
– Ах, живорез! Ах, живорез проклятый! – не унимался Юхим-дед. – Что наделал, что натворил…
Ближе всех к резным воротам стояла женщина в сиреневом платочке, наброшенным поверх кофты. Войти внутрь она боялась. Правда, и от калитки было видно: лейтенант милиции полулежит на лавке у стола, лицом к воротам. Один погон надорван, над правым глазом – черная крохотная дыра.
Мы с Юхимом крадучись подошли ближе.
– Ничего не трогай! – крикнул дед, водя по моим ногам ружейным дулом. – Я сам тут покараулю, пока милиция прибудет.
Я оглядел полулежащего на лавке внимательней.
Тонкий, с едва проступившими и уже подсохшими капельками крови надрез тянулся по шее от уха до уха!
Я перевел взгляд на стол. Ни медовых сот, ни полуторалитровой бутыли, на столе уже не было. Стоял только недопитый стакан с красным вином. Едва переступая набитыми ватой ногами, пошел я к столу, наклонился, втянул в себя витающий над столом дух.
Кровь… В стакане была кровь!
«Пей! – взвизгнул во мне кто-то булькающим и вином, и кровью голосом. То ли голосом красного изверга Саенко, то ли самого атамана Григорьева. – Пей, сука!»
Не помня себя, протянул я руку к стакану.
– А ну пошел отсэда! Убью! – крикнул, заводясь, Юхим-дед. Я сделал неловкое движение рукой, зацепил стакан рукавом городского, летнего, здесь, на хуторе, ни к чему не годного пиджака.
Задетый стакан глухо стукнул о стол, покатился. Кровь разлилась, стала медленно впитываться в грушевую столешницу.
Стремительно пошел я со двора прочь.
По дороге встретилась мне Василина.
– Ты езжай, гостюшка, отсюда, езжай. Тут тебе не Москва! Затаскают по милициям. Сначала ты свидетель, потом подозреваемый, потом – пятое, десятое. Езжай, да сердца на нас не держи… Счас военные прибудут. Дорогу они на несколько часов перекроют. Мотоцикл-то, главное дело, пропал. А с ним – Гнашка! Неужто он? Ох, не верится мне! Банду эту нынешнюю он и на дух не выносил. Жуками-навозниками звал их.
– Он же сам бандитом был…
– Так то когда было. А что кровь, поговаривали, пил – так это для того, чтоб сердце каменным стало. С каменным-то сердцем, племяш, в нашей жизни куда как легче… Да и не бандит он был вовсе! Анархист был идейный. Чтоб, значит, никакой власти вокруг. Оно и правда: где власть, там напасть. Езжай, езжай, гостюшка, дай я тебя на прощанье поцелую, навряд свидимся…
Уехал я на рейсовом автобусе. По дороге, почти у казачьей пристани, чуть в стороне от нее, видел брошенный милицейский «Урал» с коляской и людей вокруг.
Один был в офицерской, но не милицейской, военной форме.
День разгорался тускло-яркий, чуть подслеповатый, с легкими звериными облачками, туповато, по-бараньи оскаленными…