Маргарита Хемлин - Искальщик
Холод заставил меня приступить к обязательным действиям, так как покидать место жительства Шкловского я не имел в виду.
Нашел слабо прибитую доску, преодолел преграду забора и оказался на дворе. Обошел дом с всех сторон, подергал двери, окна. Закрыто крепко.
Хозяйства не было – ни кур, ничего.
Сделал вывод, что Перец живет один. Один как перст. И надо с всех сил дождаться его явления.
Если б не помехи с стороны собаки, которая беспрерывно гавкала и тянулась ко мне с целью укусить как непрошеного гостя – спасибо, цепь не пускала, – ожидание было б даже приятным. Светило зимнее солнце, с крыши легко капало. Под бушлатом меня согревала еще и баранья душегрейка. В подшитые валенки напихано бумажек для тепла – Рувим притаскивал старые истории болезней, так что холод под таким напором отступал.
Я рассчитал, что услышу издалека ход автомобиля и тогда повернусь спиной к калитке, чтоб вошедший не видел моего лица. Чтоб принял меня за другого – хоть бы за своего пропавшего сына Марика. Чтоб чувство радости захватило Переца, и на этой радостной волне он обнял бы меня с спины, не разбирая ничего на свете. А потом уже как-нибудь.
Но все-таки я отменил свое решение. Не надо давать пустой надежды. Надо встретить Шкловского лицом к лицу. Пускай сразу видит – я не Марик. Меня как такового он, конечно, не узнает в первые секунды. А потом как-нибудь.
Нога моя, разодранная при переходе через остёрский мосток, давно меня не беспокоила. А тут вдруг заныла. И так заныла – прямо плачь. Слезы выступили и сами собой потекли вниз.
Сумерки сгустились незаметно. Люди начали возвращаться кто откуда, с работы и прочее. Больше слышались голоса за забором, на улице. Проезжали подводы; Святомиколаевская – одна из главных улиц города, прямиком до базарной площади. Продавцы разъезжались по селам. Дети кричали, верещали на всю свою неосознанную дурь.
В шуме я не уследил, как рыпнула калитка и на двор ступил Шкловский. Собака приветственно залаяла в его сторону.
Перец бросил кому-то за спиной:
– Щас уведу Шмулика! Подожди, золотце! Я щас! Я его с утра не отпускал с цепи, так тебя ожидал в душе, так ожидал…
Я понял – мой план порушен. Перец получился не один.
Я спрятался за угол.
Перец вел под ручку женщину в пальто и говорил ей под ноги:
– Осторожно, золотце, не спотыкнися, не спотыкнися! Ты ж как навернешься, я ж тебя не подниму…
Он смеялся. Он шутил. И женщина тоже смеялась.
Невообразимая тоска пополам с болью от ноги накрыла меня всего.
Возвращаться к Рувиму казалось в ту минуту невозможно.
В доме засветились окна. Я рассмотрел сквозь мережковые занавески обстановку. Диван, зеркало, большой стол, часы на стене.
Открылась форточка, и голос Шкловского произнес:
– Нас никто не видел, не волнуйся, золотце, щас покушаем, трохи выпьем, и сами себе хозяева́… Ну, я хотел сказать, ты – хозяйка, а я так, сбоку припека… Шмулика выпущу – пускай хлеб отслуживает. Не бойся, золотце, Шмулик никого не пустит!
Шкловский говорил так, как говорят с собой. Он курил и впускал дым в форточку. А сзади него женщина смеялась, как зарезанная.
Шкловский отпустил с цепи собаку, я оказался отделен от калитки. Пока хозяин возился с собакой, я юркнул в уборную и закрылся на щеколду. Причем трясся от страха – вдруг Перецу станет надо.
Слышал в темноте, как зазвенела об стеклянный лед струя где-то неподалеку, как Перец чертыхался. Наверно, потому что плохо застегивал пуговицы на штанах сильно нахолодавшими пальцами.
Дверь опять грюкнула. Собака лаяла под самими дверями уборной, бегала взад-вперед. Сквозь щели я видел черное небо в ранних звездах.
Через некоторое время я отчаянно приоткрыл дверь уборной. Собака отвлеклась на что-то другое.
Я бросился к двери дома и закричал:
– Откройте! Откройте!
Когда прошло некоторое молчание, Перец через дверь спросил тревожным голосом:
– Кто там?
– Открывайте! Ну, пожалуйста! А то я замерзну прямо до смерти! Вам же ж хуже будет!
Для жалости я заранее снял шапку, засунул в карман, размотал тряпку в роли шарфа и тоже спрятал. Похвалил себя, что без школьного сидора, совсем без ничего. Нету у меня ничего. Нету. Только я сам и тряпье на мне.
Шкловский открыл дверь не на всю ширь, а чуть-чуть – частично просунул лицо.
Я не ждал его каких-нибудь слов, а сказал:
– Вам привет от Марика. Пустите.
Сказал первое, что в голову залетело.
Перец вскрикнул, даже захрипело у него в горле.
Схватил меня за рукав и сильно потянул. Гнилые нитки не выдержали – рукав почти весь оторвался от плеча. Я нарочно еще дернулся. Еще и еще. Рукав слез до локтя и повис лишней длиной.
Я перехватил его другой рукой и сказал:
– Холодно… А вы меня еще холодите. Пустите! Ради Бога, пустите!
И сам ступил в дом, мимо Переца. В свет, туда, где чем-то красиво пахло и что-то хорошее стояло на столе.
За столом сидела женщина. Молодая. Особенно если равнять с Шкловским, который хоть тоже был далеко не старый, но все-таки. Пышная. От того, что пальто на ней не было, она не получилась меньше.
Я сказал:
– Какая ж вы красивая! Как моя мама…
Женщина как раз подносила вилку, рот ее не закрылся в готовности проглотить. И потому слова ее оказались кривые. Она ж готовилась не говорить, а кушать:
– Хлопчик, ты хто?
Я ответил ей лично, на Переца не оглянулся:
– Не волнуйтесь, тетя. Я пришел не кушать и не греться. У меня все есть. И дом, и еда какая-никакая. Я просто тут посижу, посмотрю на дядю Переца. Я с его сыном сильно дружил. Вот по памяти явился. Вы ж меня не прогоните, дядя Перец?
Шкловский переводил взгляд с меня на женщину.
Наконец проговорил:
– Ты хто? Я последний раз тебя спрашиваю! Какой друг?
Женщина встала, подошла ближе.
Я говорил именно в ее сторону:
– Я сирота. Лазарь Гойхман. Друг Марика. Вспомнили?
Вроде я просил вспомнить женщину, а не Шкловского. Она замотала головой отрицательно.
Шкловский схватил меня за плечи. Повернул к себе:
– Лазарь? Гойхман? Тебя ж вместе с дедом и матерью зарубили! Мне Рувим сказал. На его собственных глазах. Так и сказал.
– Вы Рувима не слушайте! Ну, раз вы живы-здоровы, и жена у вас такая, я пойду. Только если правда – некуда мне идти.
Про то, что живу у Рувима и на его хлебе, говорить не хотелось. Думал я только про то, что продукты на столе съедятся без меня – теткой и Шкловским, и будут они в их животах, где наверняка места мало уже и от прошлой еды.
Шкловский молчал. И в тишине держал меня за плечи.
Женщина заговорила спокойно и наигранно:
– Засиделась я у вас, товарищ Шкловский… Рабочие вопросы мы решили. Отвлекать вас от домашнего не буду. До свиданья. Пойду. Вы меня только за калитку выведите, а то ваша собака до чужих лютая. И как хлопчика не погрызла, удивляюсь…
Шкловский очнулся:
– Провожу, провожу… Тут, понимаете, такая встреча. А у нас с вами все работа и работа… Все работа и работа…
Он отпустил меня, вроде с горы столкнул.
Вышел за женщиной.
Хлопнула дверь, раздался лай Шмулика, звякнул крюк на калитке.
Я различал каждый звук по отдельности. Ничего мне не надо было. Ни еды. Ни тепла. Я хотел выблевать все, что только что было, все, что я наговорил, набрехал, напридумал. Нагадил. Чтоб внутри меня и в голове опять стало чисто.
Но когда Шкловский вошел в комнату в своем пальто с воротником из серой смушки, я сказал:
– Помните, Музычиха, жена Павла Музыченка, скорняка, себе воротник справила – точно такой, как ваш. У мужа с-под носа шкурки сперла и себе справила. Мама у нас в погребе Музычиху прятала, когда за ней Павло гонялся. Мы с Мариком сверху сидели, на крышке, пели громко, чтоб в случае чего Павла отвлечь. А он к нам в хату и не забежал. А Музычиха воротник у нас потом спорола и маме оставила на хранение. А так и не забрала. А потом маму убили. Летом. А то зима была. Помните? Вам обязательно Марик рассказывал, вспомните!
Я говорил теперь прямо в глаза Перецу. Не понимаю, как этот случай выплыл в памяти, только я бубнил про баранчиковый воротник Музычихи без передышки. И Перец без передышки слушал и кивал моим правдивым словам.
Вдруг в калитку кто-то громко застучал палкой. Мужской голос, не стесняясь улицы, рычал про кровавую расправу по поводу женской измены. Грозился спалить дом из пулемета, если скоренько не откроют.
Шкловский кинулся на двор.
Вернулся с полдороги, гаркнул:
– Снимай с себя мотлох, сидай за стол! Жри!
Я скинул верхнее, сел за стол, к тарелке, из которой ела женщина. Руки сами потянулись за чем-то, что лежало по всей скатерти – в тарелочках и вазочках. Концы зубчиков вилки краснели от красной помады. Облизал, почувствовал сладость, вспомнил про трохи-трохи сладковатую утреннюю воду, с новой силой разозлился на Рувима и налетел на еду с всем голодом юного мужающего организма. Хватал руками и запихивал в самые свои кишки, глубоко, безвозвратно.