Вацлав Михальский - Собрание сочинений в десяти томах. Том первый. Повести и рассказы
Большой ежик хотел перебежать ему дорогу, но приостановился. Откинулся на задние лапки, безбоязненно показывая буроватое брюшко, фыркнув, будто чихнул, смешно встряхивая острой мордочкой с крохотными ушками.
– Будь здоров! – негромко приветствовал его Алексей Андреевич. – Хоть ты и не кошка, но лучше не перебегай.
Ежик послушался, свернул в сторону, шустро застучал коготками по плотному листанному насту.
Алексей Андреевич обрадовался такому решению ежа, приняв это за доброе предзнаменование, и стало как будто светлей вокруг.
Вспомнилась дочка, совсем еще маленькая… Представилось, как однажды встретился им в пригородном лесу ежик. Дочка как кинется к нему, как завизжит на всю опушку! Ежик свернулся в клубок, иглы выставил, шипит. А она бух перед ним на коленки: «Папочка, можно я ежичка поцелую!» И столько было в ее голоске любви, столько доверия, столько преданности всему живому!
Алексей Андреевич вспомнил дочку теперешнюю – пятидесятипятилетнюю, молодящуюся из последних сил крашеную блондинку, у которой он был на прошлой неделе.
– Папа, ты бы поймал ежа – мыши в квартире, говорят, ежи их уничтожают, – встретила дочь с порога. – Слушай, сходи-ка за арбузами, вон я из окна вижу – продают. Сходи, пока я борщ разогрею, – добавила она, ставя перед ним «прощай, молодость» – большую хозяйственную сумку на колесиках. – Не вздумай стоять в очереди – ты тройной ветеран, тебе так положено.
Тройной бывает одеколон, – помнится, буркнул он тогда, но сумку взял и за арбузами пошел. Правда, ветеранством своим не козырял, как было велено, а выстоял минут сорок.
Очередь продвигалась медленно, люди покупали сразу по нескольку арбузов, долго выбирая каждый. Арбузы были хорошего позднего сорта, так называемые «мелитопольские», – одно время, когда он служил в южной степи, то увлекался от нечего делать выращиванием их в подсобном хозяйстве части. Так что в арбузах, а тем более «мелитопольских», знал толк. Но тут и разбираться было нечего – в это время, в конце сентября, они все один в один – тонкокорые, сахаристые, с мелким семечком, настоящие столовые арбузы. А люди перебирали их, мяли, давили в руках, щупали, хотя по лицам было видно, что никто из них ничего не понимает в арбузах. Многие, особенно старушки, норовили влезть за загородку из пустых ящиков, в самую кучу, оскользались, разъезжаясь венозными ногами в толстых медицинских чулках, едва не падали. Выхватывали арбузы с такой жадностью, с такой алчностью отбрасывали их один за другим в поисках лучшего, как будто в этом лучшем, по меньшей мере, была заключена путевка в бессмертие. Как будто с этим арбузом жить сто лет, а не съесть его, едва донеся домой.
– Ну, там! Ну, бабуль! Куда ж вы лезете? Ну, ё мое! – вяло покрикивал молодой продавец в белом залапанном халате поверх синего лыжного костюма с начесом. От продавца приятно пахло крепленым вином – недавно выпитым, еще не перебродившим. Взвешивая, он делал подсчет карандашом на газете, мгновенно черкал что-то грязными нахолодавшими пальцами, автоматически покрикивал на слишком уж переборчивых и тут же равнодушно называл цену на 30–40 копеек больше подлинной. Как всегда, народ мелочился и дергался в одном месте, а обжуливали его в другом, рядом.
Алексей Андреевич подумал, что продавец нарочно разрешает копаться в арбузной горе – этот ажиотаж, эта нервозность отвлекают внимание от главного, от того, что нужно ему, продавцу, а не оскользающимся бабулькам. «Стратег, – усмехнулся про себя Алексей Андреевич, – молодой, да ранний!»
– Он хотит, чтоб я второго родила, думает застегнуть меня на все пуговицы, – говорила своей соседке по очереди стоявшая впереди него приземистая женщина лет тридцати пяти с широким пористым лицом и тупым выражением голубых глаз. – И так, считай, всю мою молодость отхряпал, пьянь – ни лечь с ним, ни на люди выйти! А теперь торпеду вшил и хотит застегнуть меня на все пуговицы. А какая мне с него польза?
Невольно выслушивая эту тираду, Алексей Андреевич заметил в душе, что, может быть, в своем конкретном случае говорившая и права, но все-таки откуда теперь у них, у женщин, такая забота, такая неотвязная думка про собственную пользу?
Ему понравилось слово «отхряпал». Вот именно, откуда это желание «отхряпать», например, в его дочке? Ведь если оглядеться с холодным вниманьем, то ее жизнь давно уже состоит из голого неприкрытого хряпанья. Бабка была бессребреница, мать семнадцати лет отправилась спасать Россию, бросив балы и наряды, предпочла им кровавую грязь страждущих воинов, а вот дочка – хряпалка. Мелочь, конечно, но ни разу не было случая, чтобы при виде отца она тут же не поручила ему какого-нибудь дела, тут же не попыталась приспособить его к чему-нибудь не слишком интересному, вроде стояния в очереди. И внучка у него такая же – два года как окончила гуманитарный факультет, по знакомству оставили там же на кафедре лаборанткой, а она даже не знает, в чем ее служебные обязанности. Свято уверена, что главная цель работы – попозже прийти да пораньше удрать и, как она выражается, «отловить кайф». По глазам видно, что давно уже спит со взрослыми мужчинами, пьет водку, курит, а все строит из себя крошку. Все мяукает при виде его:
– Дедулька, дай на мороженку!
И он дает когда пять, когда десять рублей – на меньшее она не рассчитывает. Дает, хотя эта игра, признаться, давно надоела ему и вызывает горькое чувство досады, похожее на изжогу. Столько в ее прокуренном голосе фальши, пошлости, и так хорошо помнит он ее маленькую, с белокурыми локончиками, ту, которая просила «мороженку», вызывая лишь умиление.
Да, и дочка, и внучка только «хряпают», и ни разу никто из них не поинтересовался его нуждами, никто не приехал помочь убрать, вымыть полы. Благо он сам, что называется, крепкий старик, хотя и повернуло на девятый десяток. И сейчас на плотно укрытой опавшими листьями мокрой лесной дорожке он думал о том, почему же так переменилась природа женщин? Не поголовно, конечно, но заметно. Может быть, их бабки и матери надорвались в прежние годы? Может, перекрутили их еще в те времена, когда все были «винтиками» и «гайками», сорвали резьбу? Разве не на них выехали и перед войной, и в войну, и после войны – не на их адском труде и терпении? Не только в сознании, но и в подсознании наших женщин нет теперь надежды, что кто-то защитит их, прикроет. И вот такой эффект освобождения – странный, но существующий как закономерная реальность, как признак нашей жизни. Помнится, когда он служил в горной республике, одна горянка-выдвиженка сказала, выступая на собрании: «Раньше мы были закобелены, а теперь нас раскобелили». Все смеялись. Но ведь и факт «раскобеления» имел кой-какие последствия: в нем оказалось не столько радостей для женщин, сколько удобств для мужчин.
Между рябыми стволами дальних берез промелькнули цветные полосы австралийского тумана, и вмиг отступили будничные воспоминания, и сердце привычно качнуло от давно знакомой тоски. То сиреневый, то зеленоватый, то лимонный туман стлался между березами, обвивал полупрозрачной кисеей их стройные белые тела и, уходя к небу, как бы приподнимал над землей всю рощу с кустами розового шиповника на опушке, с нелепо изогнутыми черными деревьями без единого листика, с играющими в очко – австралийским вождем, английским моряком и пожилым джентльменом в инвалидной коляске, очень на кого-то похожим… очень! Но на кого? С тех пор как в двадцать первом во мгле тифозного барака под станицей Каменской пронеслось перед ним это видение, он и гадал, на кого так явственно, так сильно похож старый джентльмен в инвалидной коляске…
Сейчас невозможно припомнить, почему он решил, что видение было ему из Австралии. Но, что из Австралии – это он понял сразу, как будто озарило его, как будто был голос, хотя голоса, если не считать матюков, что беспрерывно раздавались и в самом бараке, и за его стенами, не было. Можно сказать, что с тех пор он думал об Австралии всегда. Вернее, не то чтобы думал неотвязно, а как бы имел ее в виду, как, например, при безответной любви люди все-таки имеют надежду на возможное чудо. Конечно, он всегда понимал, что это блажь. Главное, чтобы дочка и жена были здоровы, чтобы сам был здоров и чтобы была в полном порядке вверенная ему техника автороты, затем автополка, позднее – мотострелковой дивизии.
Вся его жизнь была крепко связана с автоделом. Четырнадцати лет поступил Алексей Крюков учеником слесаря на Русско-Балтийский металлоделательный завод в Риге, выпускавший первые в нашем отечестве автомобили. Шел 1912 год. А летом шестнадцатого, в дни знаменитого брусиловского прорыва, он уехал добровольцем на фронт – водителем одной из машин сформированного на заводе автомобильного санитарного отряда. На сером тенте его двухтонного грузовичка сияли широкие красные кресты. Черные шевровые куртка, бриджи, шлем, черные хромовые сапоги, черные краги из шероховатой шагрени с широкими раструбами до локтей – все одуряюще пахло кожей, скрипело, подчеркивало торжественность момента и, главное, избранность – он был не кто-нибудь, а водитель автомобиля! И было ему восемнадцать лет. А рядом с ним в кабинке сидела такая же юная, хорошенькая сестра милосердия Варенька, приехавшая из Петербурга. Они свято верили в свой будущий подвиг во имя России. Они были счастливы и горды до слез своим отъездом со двора металлоделательного завода под звуки духового оркестра и благословение православного священника, старческой рукой осеняющего их широким, общим крестом. Когда колонна двинулась по гладко мощеным улочкам Риги, народ с интересом смотрел им вслед. Многие кричали: «Ура!» Мать трижды поцеловала его на прощанье, перекрестила мелким дрожащим крестом: «С Богом, Алеша!» Наверно, она хотела сказать что-то еще, да он смущенно оттолкнул ее и убежал к своей машине. Кто знал, что они простились навсегда…