Ануш Варданян - Мой папа-сапожник и дон Корлеоне
Пока Горькая Фира продолжала призывать к сплоченности в рядах, каждый из присутствующих, проделав минимальное логическое усилие, пришел к простому умозаключению: она их стравливает. А раз так, то пришло ей время уйти со сцены.
Муся и Дерево старательно делали вид, что тоже потрясены увиденным, хотя стоит ли говорить, что именно они принесли во дворец, практически принадлежавший Горькой маме, весь этот фотобестиарий. Раскладывали, конечно, не они, а те, которых обычно нанимают и забывают о них немедленно, – «технические помощники», стоит ли говорить, все как на подбор, люди, связанные с теми, кто связан с моим отцом.
Сам Хачик в это время сидел в неприметной машине неподалеку от дворца. Он не уехал оттуда, пока мимо не проехали автомобили Муси и Дерева, а следом не пронеслась раздолбанная «газель», управляемая безумным Гагиком.
Когда происходили эти события в недоступном нам месте, в бывшем царском дворце, мы: бабушка, сестры, Славик и я – сидели за столом в гостиной, почти так же, как когда решили воззвать к духу дедушки. Мы взялись за руки и напряженно вглядывались в свечу. Почему-то было холодно. До озноба холодно.
– Это страх, – пояснила бабушка.
– Да, страшно, – согласился Славик.
Мы действительно ощущали опасность, которая нависла над всеми участниками операции, в подробности которой мы тогда, конечно же, не были посвящены.
В комнату тихо вошла мама. Она села между мной и бабушкой, разбив нашу тесную цепочку. Но Люся тут же взяла нас за руки. Ее ладони были теплыми – нет, они были горячими. Озноб улетучился, словно с приходом Люси все встало на свои места. Никто не проронил ни слова. Фитиль свечи медленно вращался, будто веретено, наматывал пламя, время, и наше единственное желание было, чтобы наш отец вернулся из этого боя всегдашним победителем.
Повернулся ключ в замке, на столбик свечи стек слезой горячий воск.
Хачик вошел в квартиру…
Любовь и смерть под одной крышей
Кто из них, из присутствующих на том приеме, принял окончательное решение, было ли оно коллективным? Никто никогда не ответит мне на эти вопросы. Никто никогда не найдет того первого, кто опустил палец, или того последнего, чей голос оказался решающим. Но приговор был вынесен и приведен в исполнение.
Холодным сумеречным утром, когда лето прячется за предчувствием новой осени, машина Горькой мамы Фиры выехала из ворот загородной резиденции. Ворота бесшумно сдвигались, повинуясь неумолимому электронному сигналу, и ничто не намекало, что этот день чем-то выделится из череды прочих. Помощники еще вчера представили разблюдовку сегодняшних перемещений, не обозначив ни одного важного события – ни приезда московского руководства, ни прочих представительских обязанностей, которые Фира честно блюла при муже, хоть и не были они ей по сердцу. А сердце-то болело. С того самого вечера – бывшего уже полтора месяца назад – с того приема по случаю юбилея завода идиотских мочалок. Официально-то он назывался «Завод по производству пеньковых изделий», но понятно, кроме как «мочалками» их никто не называл. Приватизировали, наконец, этот заводик, переписали на надежного человечка. Все путем.
Ворота закрылись. Машина выехала на дорогу, ведущую к шоссе. Надо подстричься, подумала Горькая мама Фира, поймав свое безобразное отражение в зеркале. И это было последнее, что мелькнуло в ее голове, потому что через секунду та самая голова, что нуждалась в опытных руках парикмахера, оторвалась от тела, как, впрочем, и многие другие его составляющие.
Взрыв был такой силы, что опергруппа несколько дней собирала по кустам кровавые куски мамы Фиры и ее водителя – одного из двух, того, кто в это утро поменялся со своим сменщиком, чтобы с завтрашнего дня иметь подряд три выходных – любил он рыбалку и уху на костре.
Понимал ли мой папа, что его авантюра стоила жизни паре душ, одна из которых, скорее всего, уже танцует тарантеллу с чертями по месту новой прописки, а вторая, возможно, покачивается на облаке, все еще мечтая о рыбалке? Вряд ли. Он спасал своего случайного «крестника», того, кому дал шанс в жизни, чье доверие обмануть не мог, просто не имел права.
Славик не просто оценил Хачиковы хлопоты, он готов был высечь у себя на лбу «верный раб». И рабство это было бы добровольным и вечным. Если бы, конечно, кто-то из них мог рассчитывать на вечность. А, впрочем, вечность вечности рознь.
Через несколько дней после казни Горькой мамы, в неоговоренный смурной час, раздался короткий звонок в дверь Славика. Вошел человек, выправкой и ещё чем-то неуловимым он напомнил того зловещего заказчика, что принес фотографию Фиры. Он вошел молча, просто скользнул глазом по физии Славика и в целом по его бестолковой фигурке и прошел в комнату. Он поставил на стол небольшой чемоданец и, щелкнув замками, достал завернутый в бумагу небольшой брикет. Ну как будто бы два пломбира завернули вместе. Не торопясь, но и не секундой не задержавшись лишку, мужчина закрыл портфель и ушел. Славик и так в последнее время только и делал, что трепетал от любой малости. Недавно, ночью, на дереве перед своим окном он увидел спящую ворону. Оказывается, во сне эти птицы ворочаются так же, как и люди. Возможно, они даже что-то бормочут, хотя и не поручусь за это. Вороны могут вращаться вокруг ветки, непроизвольно распахивать то одно крыло, то второе, вращать головой. Бедный Славик, увидевший подобное, стал неистово креститься, потому что знаний в области орнитологии у него не было никаких, зато, обладая опасной нервной возбудимостью и раскачав дремавшую до встречи с семьей сапожника Бовяна фантазию, сосед наш немедленно представил, что странная ворона перед окном – вестник его скорой кончины, горнист его проклятия, Гермес вековечных мучений. И конечно, он не нашел ничего лучшего, как заявиться к нам со своим негаданным трофеем.
– Что это? – спросила бабушка.
– Не знаю, – прошептал Славик.
Бабушка пожала плечами и преспокойно вернулась к приготовлению босбаша.
– Что это? – спросила Люся, зашедшая на кухню помыть фруктов.
– Он не знает, – ответила бабушка.
Мама пожала тоже плечами. Уходя, посоветовала зайти к Хачику. Хоть и у него было столпотворение. Дверь в его кабинет не была затворена – не поместились бы иначе пришедшие люди. Я видел – все эти водители, повара, массажисты и парикмахеры целовали руку моего отца…
Славик дождался финала. Он вошел к Хачику, когда тот одиноко сидел за столом: маленький, он внезапно сжался и стал казаться постаревшим мальчиком, в голове которого бродили противоречивые мысли – удрать из дому или, к примеру, устроиться на почту, разносить телеграммы.
– Хачик… У меня тут… Тот человек принес.
– Покажи.
Брикет бухнул на стол – Славик выронил его от волнения. Отец развернул и увидел деньги.
– Бери их и беги.
– Куда?
– Я не знаю. Но это не должно повториться.
Он поднял голову, будто почувствовал постороннее присутствие. И был прав: в его жизни безотлучно присутствовал человек – выдумка, мутант, сотворенный из писательской выдумки, из фантазии незадачливого читателя да обаяния мощного актера. Папа уперся взглядом в портрет Марлона Брандо – Дона Корлеоне, а этот лишь тем и занимался, что смотрел на Хачика: ежедневно изучал и докладывал духам раздора и порядка. И если раньше портрет Дона висел наподобие иконы, являясь источником вдохновения, собеседником, вовсе не молчаливым – просто отвечающим невесомым и прозрачным шепотом, который слышен лишь посвященному, то теперь человек на портрете стал казаться папе соперником. Каждый добился того, чего хотел: Вито Корлеоне создал свою противоречивую империю, а Хачик и здесь, и снова «невольно» стал доном. Вымышленный книжный дон с радостью нашел новое тело для своей вечной, как стон, души, а Хачик чувствовал, что вот-вот не вынесет ее тяжести.
Отличная выстраивалась картина: кто-то в этой истории, как ты ни переставляй фигуры на шахматной доске, должен был умереть. Горькая мама, Славик, его грозный заказчик. Они и еще кто-то, кто оказался бы рядом. Заданность беды походила на примитивную математическую функцию – я к этому времени как раз увлекся математикой. И это не должно было повториться. Нужно было стереть с доски условие задачи и способ ее решения.
Славик не нашел в себе храбрости сбежать. Он прилепился к Хачику, как детеныш обезьяны к мамкиной шкуре, вцепился, не выпускал, не представлял, что будет делать один-одинешенек в какой-нибудь незнакомой стране, в любом другом месте, где его никто не будет считать родным. Вот в чем причина – быть чьим-то, иметь «отца» или «мать». Нет – лучше отца.
О смерти Горькой мамы Фиры я прочел в случайной газете, оставленной кем-то на скамейке в метро. Хачик тоже узнал о казни. Но сделал вид, что ничего не произошло. Бабушка тоже промолчала. Мама померкла глазами, она перестала разговаривать, она перестала напевать безымянные песенки, когда делала домашнюю работу. Она вообще перестала работать по дому, так как теперь эти хлопоты взяла на себя Зульфия, которую приглашали дважды в неделю – мыть полы, сметать пыль и доводить до зеркального блеска краны, смесители, зеркала и стекла книжных полок.