Валерий Хазин - Труба и другие лабиринты
*Лицемерный читатель – мой брат – мой двойник! (франц.) Шарль Бодлер. «К читателю». Перевод И. Анненского.
…И сны твои, мой Телемах, безгрешны.
Иосиф БродскийЧасть первая
Конец войны
Здесь теперь никто не верит оракулам. Эти слова я сказал себе дважды сегодня. Как только полог над моим порогом шевельнулся, а потом дрогнули, все разом, капли огня в плоских лампах – дрогнули и метнулись, и отразились в глазах Телемаха, – я снова произнес эти слова. Да, так я и сказал, увидев его на пороге, я сказал это сам себе, на родном своем языке, именно эти слова повторил я и испугался.
Лишь сейчас, когда Телемах захмелел от вина и мяса и заговорил медленней, я заметил: каждый из нас, не переставая, думает о чем-то другом, и это длится долго – ровно столько, сколько он рассказывает о своем плавании в Спарту.
Я вспомнил, что в Кноссе различали ночи двух видов: одни незаметно вытекают из середины дня, как холодный ручей, другие пожирают его жадным пламенем. Сегодня, понял я, ночь пожирает день…
Утром меня опять позвали к царице. Пенелопа уже сидела за тканью и не сразу подняла голову из тени – я успел ощутить, как в мою спину возвращается старая ломота.
«Ветер не меняется, Ментор, – сказала царица. – Не знаю, что и думать. Я давно не обращаюсь к оракулам и не спрашиваю об Одиссее. Мне опротивел вкус медовых лепешек. Я устала. Мои мысли заняты только Телемахом. Уже три дня меня уверяют, что корабль его близко. Море спокойно – отчего же он не едет? Не совершила ли я еще одну ошибку, отпустив его в Спарту на поиски отца? Неужели эти молодые люди, что толкутся во дворце, в самом деле умышляли против моего сына? Теперь, когда всем известно, что война кончилась, какая судьба ждет Итаку, дворец и род Одиссея?… Вчера, признаюсь тебе, я была у жриц Деметры. Я попросила их сделать то, чему ты научил нас когда-то, – опустить зеркало в колодец и получить оракул. Знаешь, какой ответ принесли мне они на рассвете? «Дворец обретает отца, сын царя скоро станет отцом…». Что это может значить, Ментор? Ведь это больше похоже на утешение, чем на угрозу, как ты думаешь? Мне не с кем даже поговорить. Самые преданные служанки – и те, кажется, смеются надо мной. Почему ты молчишь? Или наша поговорка права, и все критяне лгуны?».
Я ответил ей – так, как привык отвечать царице. Она улыбнулась. С недавних пор меня стала тревожить эта улыбка, и, выходя, я подумал, что никто на Итаке теперь не верит оракулам…
И пусть сейчас я тоже опьянел после двух глотков, – не стану говорить об этом Телемаху. Лучше буду делать вид, что слушаю.
Похоже, он не привез ничего нового.
То, что ему удалось узнать, – все эти пророчества и сплетни о возвращениях, – давно превратилось в сказки, которыми развлекают друг друга пастухи у костров. Никто уже не сомневается, что Агамемнон, вернувшийся в Микены с Кассандрой, убит любовником своей жены Клитемнестры, а в Спарте ее сестра Елена управляет всем во дворце стареющего Менелая.
«Неужели это она?» – сказал Телемах… Нет, не так. «Не могу поверить, – сказал он о царице Елене, – не могу поверить, что до Александра ее похищал Тесей, а среди своры ее женихов не последним был отец».
Но чего же, чего я испугался? Не слов же Телемаха? Не тех слов, что повторил вдруг про себя, когда увидел его на пороге? Не того, что произнес их на родном языке Кеф-Тиу, почти забытом? Чего же?
Он очень возмужал, мой Телемах, мой мальчик. Все явственней напоминает отца, только стал чуть стройнее и выше. Он рассказывает, как перехитрил всех, и пристал, вместо Большой, в Малой Гавани, да еще с опозданием, и мне кажется, что из глаз у него выветрилось все, чему я пытался его научить, а тело его насквозь пропахло морем. Как бы сам Одиссей, он сидит, подогнув левую ногу, на собственной пятке, и даже рука его, потянувшись за сыром, точно так же медлит потом, поднимаясь, будто отягощенная мечом или веслом. Ничего от матери. Разве лишь – или мне почудилось, когда я передвигал лампу? – разве лишь эта улыбка, та же летучая улыбка, какую я видел сегодня утром на губах Пенелопы… Может быть, эта улыбка напугала меня?
Как он сказал? «Выгребной ямой»? Нет, по-другому. На Итаке даже дети царей говорят иногда языком козопасов. «Оказывается, война, – сказал он, – кончается помойкой…». «Помойкой, Ментор, – сказал он, – в головах победителей и городах побежденных».
Ты прав, конечно, прав, мой мальчик, но твои ли это слова? Откуда тебе знать все это – тебе, никогда не входившему в города врагов? Впрочем, здесь говорят, что море делает мужчин мудрее, а женщин – старше. Очень похоже на правду: ведь теперь и ты, Телемах, как будто не хуже других понимаешь, что война окончена. Вот только улыбка твоя вьется, словно бабочка, возле тебя, то замирая на лице, то вспархивая, и я узнаю эту царственную тень – я вижу, каково тебе, Телемах.
Если война выиграна, спрашиваешь ты, где же победители? Ведь не назовешь победителями тех, кто вернулся, или тех, чьи дворцы превращаются в хлев. И не лучше ли забыть об Одиссее и не мучить себя ожиданием, ибо кому из живых придет в голову мысль о возвращении?…
Вот почему он пришел сюда, а не явился к матери. Значит, ему уже донесли, что пастухи опять прячут выброшенного морем чужеземца – интересно, которого по счету? Бедный мальчик, у него нет сил даже думать об этом, – не то что разыскивать его, вести к царице… Отплывая в Спарту, он мечтал найти отца или славу Тесея, а вернулся, так и не обнажив меча, – к тому, от чего бежал…
Что он говорит? Мешок? Это не может быть правдой.
Не перенять ли и мне, в самом деле, здешний дикарский обычай – не начать ли разбавлять вино водой?… То, что он говорит, не может быть правдой… Отчего так темно?… Они совсем разучились процеживать масло… Что ты делаешь, Телемах?… Я падаю?…
…Теперь нет смысла вспоминать, когда я перестал слышать его, или когда он ушел. Вино оказалось сильнее меня, но зато я понял, чего испугался. Телемах говорил медленно, гораздо медленней, чем обычно. Он говорил, как человек, который, очнувшись от забытья, пытается передать свой сон другому: его глаза словно не видели меня, а блуждали в недавних потемках. Так говорят те, у кого за плечами тяжелое горе или ноша, или долгая дорога в горах. То, что рассказал Телемах, – вернее то, что я пытаюсь вспомнить сейчас, – невероятно.
Нет, мне не показалось – у него за спиной был мешок. Небольшой потемневший мешок – из тех, что таскают с собой пастухи, – вот чего я испугался. Телемах положил его передо мной.
«Я не встретил отца, – усмехнулся он. – И ничего не узнал о нем. Зато нашел кое-что похуже».
Я уже стар. До того, как меня приютила Итака, я побывал на двенадцати островах. Я скитался и видел столько, что моих рассказов хватило бы и для правнуков Пенелопы. Но мог ли я вообразить, что услышу такое из уст ее сына, моего воспитанника, моего Телемаха?
Через два дня и две ночи после отплытия из Пилоса, рассказал он, ветер внезапно утих, и гребцам пришлось налечь на весла. Было жарко, и сам он уже собирался спрятаться в тень, когда со стороны восхода, как бы из самой глубины неба, вынырнул голубь и закружил над кораблем. Кое-кто счел это добрым знаком, кто-то – дурным предзнаменованием, поскольку земли поблизости быть не могло, да и сам голубь казался не совсем обычным. Он опустился на корму, а оттуда – прямо к ногам изумленного Телемаха, и тогда стало ясно, что небесный гость был посланником или, точнее, возницей: в хитросплетениях бычьей шнуровки он нес нечто, завернутое в листья орешника, нечто похожее на тростниковую дудку… Можно только догадываться, какой ужас охватил Телемаха через мгновение, когда он развернул то, чему на языке Итаки нет даже имени, – то, что следовало бы, наверное, с некоторой оглядкой, назвать здешним нелепым словом – свиток…
Мне доводилось слышать, что свитки умеют делать только спесивые жители страны Та-Кемет, которых здесь зовут черноногими. Говорили, будто они изготовляли их тысячами из стеблей тростника задолго до того, как началось строительство дворца в Кноссе, а те, кому посчастливилось прожить во дворце всю жизнь, рассказывали о целых хранилищах таких свитков. И я, пожалуй, охотно верил бы в это, если б хоть однажды повстречал человека, державшего свиток в руках…
То, что держал в руках Телемах, было свитком, и это было письмо. Тот, кто составил его, обращался к Телемаху. Свиток заполняли те самые письмена, которые я с таким трудом пытался приспособить к свистящему языку Итаки, – письмена Кеф-Тиу, моих предков.
Кажется, послание, так же, как и посыльный, не было единственным. Пока корабль плыл, голуби появлялись каждые два или три дня, всякий раз безошибочно доставляя свой груз Телемаху.
«Не для того ли, – сказал он, – ты учил меня слагать письмена, чтобы в пути я не умер от скуки? Чтобы я мог занять себя вот этим, если уж не нашел ничего, более достойного?».