Светлана Алексиевич - Время секонд хэнд
Год прошел, а может, больше… Должен был он уже приехать ко мне домой… ну, познакомиться со всеми. Я его предупредила, что мама у меня хорошая, а вот девочка не совсем… не такая, как все… Что она хорошо встретит – не ручаюсь. Ой, моя Анька… Все тащила к уху: игрушку, камень, ложку… Дети тащат в рот, а она к уху – как звучит! Я довольно рано начала заниматься с ней музыкой, но какой-то странный ребенок, как только ставлю пластинку, она поворачивается и уходит. Ей не нравилась ничья музыка, интересно было только то, что внутри нее самой звучит. Ну вот, Глеб приехал, очень смущенный, подстригся как-то неудачно, коротко, особенно красив не был. И привез пластинки. Что-то начал рассказывать, как он шел… как он эти пластинки купил… А у Аньки слух… она не слова слышит, а иначе… эти интонации… Сразу взяла пластинки: «Какие плекласные пластинки». Вот так… Через какое-то время она меня ставит в тупик: «Как бы мне его папой не назвать!». Он не старался ей нравиться, просто ему с ней было интересно. Любовь у них получилась сразу… Я даже ревновала, что они любят друг друга больше, чем меня. Потом убедила себя, что у меня другая роль… (Молчит.) Вот он ее спрашивает: «Ань, ты заикаешься?» – «Сейчас уже плохо, а вот раньше хорошо заикалась». Не соскучишься. За ней можно было записывать. Значит: «Как бы мне его папой не назвать!». Мы сидим в парке… Глеб отошел за сигаретами, возвращается: «О чем, девочки, речь?». Я моргаю ей – ни в коем случае, глупо же по крайней мере. А она: «Тогда ты скажи». Ну что? Что остается? Признаюсь ему: она боится, как бы тебя случайно папой не назвать. Он: «Дело, конечно, не простое, но если хочется очень, назови». – «Ты только смотри, – серьезно говорит моя Анька, – у меня есть еще один папа, но он мне не нравится. И мама его не любит». Так у нас с ней всегда. Мы сжигаем мосты. По дороге домой он уже был папа. Она бежала и кричала: «Папа! Папа!». Назавтра в детском саду всем объявила: «Меня учит читать папа». – «А кто твой папа?» – «Его зовут Глеб». Еще через день ее подружка принесла из дома новость: «Анька, ты врешь, у тебя нет папы. Этот твой папа не родной». – «Нет, это тот был неродной, а этот родной». С Анькой спорить бесполезно, он стал «папа», а я? Я – еще не жена… нет…
У меня отпуск… Опять уезжаю. Он бежит за вагоном и долго машет-машет. Но уже в поезде у меня начинается роман. Едут два молодых инженера из Харькова, и тоже в Сочи, как я. Боже мой! Я такая молодая! Море. Солнце. Купаемся, целуемся, танцуем. Мне легко и просто, потому что мир прост, ча-ча-ча-казачок и все – я в своей стихии. Меня любят… меня носят на руках… Два часа в горы меня поднимают на руках… Молодые мышцы, молодой смех. Костер до утра… Снится мне сон… Потолок открывается. Небо голубое… Я вижу Глеба… Мы куда-то идем с ним. Идем по морскому берегу, а там не отшлифованная волнами галька, а острые-острые камни, как гвозди. Я иду в обуви, а он босиком. «Босиком, – объясняет мне, – слышнее». Но я-то знаю – ему больно. И от боли он начинает подниматься… парить над землей… Я вижу его летящим. Только руки у него почему-то сложены, как у мертвого человека… (Остановилась.) Боже! Я – сумасшедшая… Никому не должна признаваться… чаще всего у меня ощущение, что я в этой жизни счастлива… Счастлива! Пришла к нему на кладбище… Вот помню, что иду. Чувствую, что он где-то здесь. И такая острота счастья, мне плакать хочется от этого счастья. Плакать. Говорят, что мертвые не приходят к нам. Не верьте.
Отпуск кончается, я возвращаюсь. Инженер провожает меня до самой Москвы. Я обещаю обо всем рассказать Глебу… Прихожу к нему… У него на столе лежит еженедельник, весь исчеркан, обои в кабинете исписаны, даже на газетах, которые он читал, всюду только три буквы: к… э… в… Большие, маленькие, печатные, прописью. Многоточия… многоточия… Я спрашиваю: «Что это?». Он расшифровывает: кажется, это все? Ну вот, мы расстаемся, и надо это как-то Аньке объяснить. Заехали за ней, а у нее – прежде чем выйти из дому – порисовать! Тут она не успела, сидит в машине и рыдает. А он уже привык к тому, что она такая сумасшедшая, находил, что это талант. Это была уже семейная сцена: Анька плачет, он ее утешает, а я между ними… Так смотрит, смотрит на меня… И я… это всего одна минута… секунда… Я понимаю: он безумно одинокий человек. Безумно! И… я выйду за него замуж… Я должна… (Заплакала.) Какое счастье, что мы не разминулись. Не прошла я мимо. Какое счастье! Он подарил мне целую жизнь! (Плачет.) Значит, я выхожу замуж… Ему страшно, он боится, потому что был уже дважды женат. Женщины предавали его, они уставали… и их нельзя винить… Любовь – это тяжкий труд. Прежде всего, для меня это – работа. Без свадьбы было у меня, без белого платья. Все прошло скромно. А я всегда мечтала, что будет свадьба и белое платье, и я брошу с моста в воду букет белых роз. Такие у меня были мечты.
Он не любил, когда его расспрашивали… Какая-то всегда бравада… чтобы это было смешно… зэковское такое, припрятывание за этим всего серьеза. Планочка другая. Например, никогда не говорил «свобода», а всегда «свободка». «И вот я на свободке». В редкие минуты… Тогда так вкусно, азартно рассказывал… Я просто чувствовала его радости, вынесенные оттуда: как достал куски шины, привязал их на валенки, и у них был этап, и он так радовался, что у него есть эти шины. Однажды принесли полмешка картошки, и где-то на «свободке», когда работали, кто-то дал большой кусок мяса. Ночью в котельной они сварили суп: «И ты знаешь, это было так вкусно! Так замечательно!». Когда освободили, он получил компенсацию за отца. Ему сказали: «Мы вам должны за дом, за мебель…». Насчитали большие деньги. Он купил новый костюм, новую рубашку, новые туфли, купил фотоаппарат и пошел в лучший московский ресторан «Националь», заказал все самое дорогое, пил коньяк, кофе с фирменным тортом. В конце, когда наелся, попросил, чтобы его кто-то в этот самый счастливый момент жизни сфотографировал. «Возвращаюсь уже на квартиру, где жил, – вспоминал, – и ловлю себя на мысли, что счастья не чувствую. В этом костюме, с этим фотоаппаратом… Почему нет счастья? Всплыли в памяти те шины, тот суп в котельной – вот там было счастье». И мы пытались понять… Вот… Где же живет это счастье? Лагерь он не отдал бы ни за что… не поменял бы… Это был его тайный клад, его богатство. С шестнадцати и почти до тридцати лет он был в лагере… Вот посчитайте… Я его спрашивала: «А если бы не посадили?». Отшучивался: «Я был бы дураком и ездил на красной гоночной машине. Самой модной». Только в самом конце… Уже в конце… когда лежал в больнице… Первый раз заговорил со мной серьезно: «Это как в театре. Из зала видишь красивую сказку – убранную сцену, блистательных актеров, таинственный свет, но когда ты попадаешь за кулисы… Сразу за занавесом – обломки каких-то досок, тряпки, недорисованные и брошенные холсты… бутылки из-под водки… остатки еды… Сказки нет. Темно… грязно… Меня провели за кулисы… ты понимаешь?».
…Его бросили к блатным. Мальчик… Что там было, не узнать никому и никогда…
…Неописуемая северная красота! Безмолвный снег… и свет от него даже ночью… А ты – рабочая скотина. Тебя втаптывают в природу, возвращают куда-то назад. «Пытка красотой» – называл он это. Его любимая поговорка: «Цветы и деревья у Него получились лучше, чем люди».
…О любви… Как было у него первый раз… Они работали в лесу. Мимо вели колонну женщин на работу. Женщины увидели мужчин, остановились – и ни с места. Начальник караула: «Давай вперед! Вперед!». Женщины стоят. «Вперед, вашу мать!» – «Гражданин начальник, пустите к мужикам, не можем больше. Выть будем!» – «Вы что? Осатанели! Осточертели!» Стоят: «Никуда не пойдем». Команда: «Полчаса вам. Разойтись!». Вмиг колонна рассыпалась. Но вернулись все вовремя. Точно. Вернулись счастливые. (Молчит.) Где живет это счастье?
…Он там писал стихи. Кто-то донес начальнику лагеря: «Пишет». Начальник позвал к себе: «Сочини мне любовное письмо в стихах». Вспоминал, что тот просил и стеснялся. У него где-то на Урале жила любовь.
…Домой возвращался на верхней полке. Поезд тянулся две недели. По всей России. Он лежал все время наверху, боялся спуститься вниз. Покурить выходил ночью. Страх: попутчики угостят чем-нибудь – расплачется. Разговорятся. И они узнают, что он из лагеря… Приняли его дальние родственники отца. У них была маленькая девочка. Он обнял ее, и она заплакала. Что-то в нем такое было… Он был безумно одинокий человек… И со мной. Я знаю: со мной тоже…
Заявлял теперь всем гордо: «У меня семья». Каждый день удивлялся нормальной семейной жизни, вообще как-то очень этим гордился. Но страх… все равно страх… не умел без него жить. Страх. Просыпался ночами мокрый от ужаса: не допишет книгу (писал книгу об отце), не получит новый заказ на перевод (технический переводчик с немецкого), не прокормит семью. Вдруг я уйду… Сначала страх, а затем стыд за этот страх. «Глеб, я тебя люблю. Если ты захочешь, чтобы я ради тебя танцевала в балете, я буду. Я на все способна ради тебя». В лагере он выжил, а в обычной жизни – рядовой милиционер, остановив машину, мог довести его до инфаркта… или звонок из домоуправления… «Как же ты остался там жив?» – «Меня в детстве очень любили». Нас спасает количество полученной любви, это наш запас прочности. Вот… Только любовь нас спасает. Любовь – это такой витамин, без которого человек не способен жить, у него сворачивается кровь, останавливается сердце. Я была медсестрой… нянькой… актрисой… Я была всем.