Ян Бирчак - Анастасия. Вся нежность века (сборник)
Разместив Мадлен с баулами и пакетами в экипаже, Ольбромский с доктором остановились под навесом выкурить по последней. Сияя полным мягким лицом оттого, что теперь все так хорошо начало складываться, доктор пытался заглянуть Ольбромскому в уже далекие мыслью глаза, приговаривая:
– Какой же вы молодец, нет, какой молодец! Я ведь, признаюсь, думал, что на вас серьезно может сказаться пережитое, что вы долго, трудно будете приходить в себя. Но вижу – все в порядке. Это просто удивительно. Понимаете ли вы, голубчик, а вы не можете не понимать, что тогда эту девочку только вы спасли, а вся наша медицина здесь, к сожалению, ни при чем. Свою жизнь вы тогда в нее вдохнули, все от себя ей отдали, вот и встала она. Если бы не вы… да что говорить, вы же понимаете, да? Но я, признаться, сильно за вас беспокоился потом – каково вам-то оставалось жить при таком истечении сил, не надорваться бы… Меланхолии опасался. А ведь ничего, выдюжили, голубчик, вон каким молодцом теперь смотритесь, надо же!
Разумеется, никогда и никому в жизни не говорил Ольбромский о том черном времени в Петербурге, о своем конфузе с несостоявшимся самоубийством. Затянувшийся шрам ему легко было объяснить Розали участием в боевых событиях, и только в самой глубокой старости открылся он, уже как бы исповедуясь ей в своем, как он считал, постыдном малодушии в глухую петербургскую ночь.
Но и доктора с его невнятными словами о том, будто Ольбромский каким-то невероятным образом способствовал возвращению к жизни Розали, он не только совершенно не понимал, но уже и не слушал, весь наполняясь предчувствием дороги и скорой встречи с Розали.
* * *Близость развязки отдавалась в Мадлен нервическим возбуждением. О ее возвращении Бицкие не были извещены и тем более не знали, кого она везет с собой. Она с наслаждением вновь и вновь проигрывала в воображении сцену всеобщего изумления, немую сцену оцепенения и, может быть, вырвавшийся у всех одновременно вздох радостного облегчения, но что последует затем, воображение подсказать было уже не в силах. Одно казалось несомненным: с этим закончится ее особая роль, и Мадлен придется занять свое прежнее положение в доме. Привязанность старого Бицкого не внушала ей опасений в переменчивости завтрашнего дня. Но и напрасным мечтаниям уже поздно было роиться в ее неугомонном сердце. Волшебная глава в книге ее жизни подходила к концу.
Она все суетилась и охорашивалась в начавшей уже промокать коляске, перекладывала свертки куда посуше, покрикивала на кучера и пыталась завязать с Ольбромским разговор. Но ее власть над полковником истощилась, он сидел бездушным истуканом, и когда она чересчур оживлялась, только поводил в ее сторону своим обжигающим и не такое укрощавшим зрачком.
До Мадлен вдруг впервые с пронзительной ясностью дошло, что дальнейшие события могут развиваться далеко не в таком приподнятом опереточном духе, как ей чудилось прежде. Она как-то не сразу сообразила, что эти Бицкие тоже чересчур горды, и, долго не разбираясь, что к чему, пан Михал вполне может и из ружья пальнуть в Ольбромского. А Розали, та вообще, с ее молчанием, с ее тихими опущенными глазами, пострашнее ружья будет. И сердце Мадлен обдало страхом: зачем только она это все затеяла?
Вся сжавшись, она украдкой глянула на Ольбромского. Но различив на фоне уже чуть посветлевшего неба его четкий твердый профиль, его жестко сведенные скулы и спокойно лежащие на резной трости сильные, уверенные руки, поняла, что этот человек сделает все как надо, и теперь будет сам все решать и отвечать за всех и заботиться обо всех, как тогда в поезде носил ей воду и незаметно обмахивал от жары, когда она спала, и что, видимо, в этом, а не в каких-то боевых подвигах или торжественных войсковых смотрах и есть его главное человеческое предназначение.
Пусть никогда он не будет принадлежать ей, как этой маленькой Бицкой с непонятно за что свалившимся на нее счастьем, но пока она сидит с ним рядом, и в их жизни он будет теперь всегда рядом, как рядом с нею сейчас его прямое высокое плечо, податливой, нежной силы которого ей так никогда и не узнать.
Мадлен затаенно вздохнула и незаметно, совсем чуть-чуть, прижалась щекой к пропахшему «Шипром» рукаву темного драпового пальто.
* * *Он чувствовал себя по-дурацки в своем необношенном цивильном платье, в мягкой широкополой шляпе, низко надвинутой на лоб. Непрекращающийся вторые сутки дождь, грязная размытая дорога, мокрый верх коляски, отдававшей не самыми изысканными запахами своего многообразного прошлого, наконец, тонкие лаковые ботинки, зачем-то выбранные им нарочно для сегодняшнего дня, – все было дурацким и нескладным. Чего он ждет? Прощения? Но ведь сам себя он простить никогда не сможет…
Измокшая, темно и глянцево блеснувшая в дожде, ударила в сердце знакомая акация. Вот она какая бывает в одиночестве, когда целыми неделями никого вокруг нет на дорогах. За ней – поворот. А там уже от силы четверть часа по такой погоде.
И ничего не угадывалось за сплошной сизой пеленой дождя. Ни знака, ни намека.
А ведь и она, эта акация, смотрит на нас из-под набухшей, растрескавшейся, бурой коры и, видимо, думает какую-то свою нечеловеческую думу. Каким же ты увидишь меня в следующий раз, бессловесная моя приятельница?
Коляска съехала с большака на грунтовку, с надсадным хлюпающим звуком вырывая из грязи черные тяжелые ободья. Ольбромского качнуло на повороте, прижало к окну. И будто всем своим мощным земным неистраченным телом повернулась ему вслед старая акация…
* * *Еще блистал, роскошествовал и упивался праздничной круговертью великолепный Петербург, еще щедро плодоносила земля и полновесно катились воды; еще крепки и обжигающе морозны были снежные зимы и восходило в лето жаркое неиссякаемое солнце.
Еще не была объявлена мобилизация для бесславной войны с японцами; еще радушно ожидали нарядных и радостных гостей в степных усадьбах, сожженных годом позже разлютовавшимися мужиками, еще даже не появился на свет больной, заранее обреченный престолонаследник, не первый, но последний в роду, и, кто знает, перебери российский трон его крепенькая первородная сестрица, как некогда «богоподобная Екатерина» или «прекрасныя Елисавет», не отклонилась бы судьба неисчислимых пространств и народов, свернув на другой, внятный и неомраченный путь?
Но даже те, кто умели читать предзнаменования истории, нутром слышать зарождающуюся вибрацию и различать в чреве времен глухой рокот перетекающих эпох, даже они не могли еще уловить в те самые благоприятственные годы низовой гул поднимающихся событий.
Не мог ничего знать и Дамиан Люцианович Ольбромский, немолодой отставной полковник, ныне средней руки помещик, подъезжающий по весенней распутице к низкой одноэтажной усадебке Бицких.
Но уже никогда не отстреливаться ему в глухих буераках от атаманских банд и не беречь для себя последнего патрона, не цепляться леденеющими пальцами за борт «Святителя», уходящего в ночь к чужим берегам, и не склоняться в лакейском поклоне с салфеткой наперевес перед загулявшей компанией в третьеразрядном марсельском бистро, как, впрочем, и не пить ему уже того «абрау» и «клико», что лились когда-то без меры на товарищеских пирушках в офицерском собрании, и навсегда забыть, как тяжелит руку высокая серебряная чарка, подаренная ему в полку после возвращения из Туркестанской кампании и присвоения полковничьих эполет.
Отнюдь не смутные предчувствия будущих потрясений и тем более не осознанный расчет гнали его степной дорогой к простенькой девочке с ясным, открытым взглядом серых глаз, а инстинкт куда более неудержимый и мощный, чем все на свете предчувствия и догадки.
Он любил ее, эту девочку…
* * *И когда гибли его прежние сослуживцы на тонком, обманчивом льду Сиваша, или когда позже, в ярком манящем Париже под бравурную музычку кафешантана пускали себе пулю в лоб, он восходил потомством, щедрым и обильным; он укрывал детей, внуков и правнуков – на скольких хватило жизни – от всех обид и напастей века, он ставил их на крыло, суровый и немногословный, он учил их выживать.
Учил любить, чтобы жить…
* * *Стыло и сумрачно, будто исподлобья, глядел небольшими оконцами в конце темной от дождя гравиевой дорожки неказистый, но крепкий и основательный особняк Бицких.
Никто их не ждал. Никто не вышел навстречу.
Пока Мадлен пререкалась с кучером насчет выгрузки вещей, нигде в оконцах не мелькали всполошенные тени, пустым и тихим оставалось крыльцо, крытое сверху новым оцинкованным железом.
Ольбромский старался держаться вблизи коляски, чтобы не сразу ударил в глаза его силуэт. Спрыгнув с подножки и выгрузив Мадлен, он набрал столько воды в ботинки и так вывозил в грязи новые брюки, что впору было возвращаться, а не с визитами ездить.
Не дожидаясь домашних, Мадлен уже быстро шла к дому, топорща на ходу непослушный зонт.