Алексей Макушинский - Пароход в Аргентину
Не очень даже и удивительно, после всех этих отзвуков прошлого, что бургомистр (intendente) Рио-Давиа, с которым встретился он на другой день по приезде в насквозь пропахшем мате и сигарами кабинете последнего с неизбежными, или так я это представляю себе, портретами луноликого Перона и великолепной Эвиты, что этот сухой и очень немолодой intendente оказался похож – причем одновременно – на них обоих, на отца и на дедушку (притом что отец и дедушка друг на друга нисколько не походили; или он не видел при их жизни этого сходства?), то есть напомнил ему выправкой и складкой губ – дедушку, а всем остальным, всем обликом, выражением глаз, изгибом носа и разлетом бровей – отца; так сладко и больно напомнил ему, в самом деле, к тому времени уже лет пятнадцать покойного отца, Николая Тимофеевича Воскобойникова, и он так был занят и поражен этим сходством во все продолжение своей первой встречи с intendente (бургомистром), что почти не мог сосредоточиться на пресловутом мосте и потому почти был уверен, возвращаясь вечером в единственную тогда в Рио-Давиа, с гигиенической точки зрения весьма и весьма сомнительную гостиницу, что и этот заказ от него ускользнет, ему не достанется. Было так или не было, я, во всяком случае, когда смотрю теперь на фотографии этого бургомистра, которого А.Н.В. в своих записях, на каком бы языке ни писал он, всякий раз называет просто intendente, так что я лишь совсем недавно, связавшись по электронной почте с архивом городской рио-давской управы, сумел, наконец, узнать его имя – Dr. Alberto Belongo – и которому А.Н.В., как сам он пишет, обязан всей своей славой, поскольку, начиная с моста и продолжая музеем, в течение последующих семи лет, до самой своей смерти, этот, судя по фотографиям, задумчиво-решительный господин с седой эспаньолкой и меланхолически-отстраненными глазами, спрятанными под не без лихости заломленной линией густых, не седых бровей, принимал, ни с кем особенно не советуясь, и с непреклонной, мягкой, насмешливою настойчивостью проводил сквозь все, городские ли, государственные комиссии отчасти, с точки зрения этих комиссий, безумные предложения А.Н.В., так что тот мог строить, что ему вздумается, построить, в конце концов, город, о котором мечтал и который в современных историях архитектуры почти всегда рассматривается (не могу не упомянуть об этой, теперь уже, в общем, банальности…) как некая, в несопоставимо более скромных масштабах, конечно, но все же как некая альтернатива к возникавшей как раз в эти годы нимейеровской Бразилии, столице Бразилии…, когда я смотрю на эти фотографии, вернемся к началу, меня тоже поражает и восхищает – фраппирует, как выразился бы, надо полагать, Pierre Vosco – несомненное, и не только внешнее, наверное, сходство этого человека, столь поздно появившегося в жизни А.Н.В. и столь значительную роль сыгравшего в ней, с по видимости никакой особенной роли в жизни своего сына не сыгравшим Н.Т. Воскобойниковым, уроженцем города Нижний Ломов, до революции инспектором остзейских железных дорог, если так, в самом деле, называлась его должность, и фактическим начальником железнодорожного сообщения в Латвийской республике двадцатых, начала тридцатых. Есть замечательная фотография середины двадцатых, в свое время по электронной почте присланная мне Пьером Воско, на которой его дедушка, Н.Т. Воскобойников, запечатлен на замечательном тоже передвижном устройстве, которое я не знаю как называется – помесь дрезины с велосипедом, железнодорожный велосипед или, скажем, велодрезина, рассчитанная на четырех пассажиров и путешественников, двое из которых, сидящие по бокам, крутят педали, а сидящие друг за другом посередине ничего не крутят, просто сидят и едут, причем передний – Николай, в данном случае, Тимофеевич Воскобойников – тоже, как и по бокам сидящие, держится за некое подобие руля, хотя рулить, разумеется, нечем, фантастическое устройство катит и катит себе по рельсам. Н.Т. Воскобойников и держится за этот руль совсем не так, как держатся за руль его попутчики. Те как будто и вправду рулят, с сосредоточенными и серьезными лицами, один в городском костюме, в шляпе и галстуке, другой в плаще и рабочей фуражке. Н.Т. Воскобойников, начальник над ними всеми и над всей железной дорогой, тоже в шляпе, в тяжелом двубортном пальто, с отчетливо проступающим кашне, большой и широкий, как его сын и внук, едва ли не грузный, с большим, широким, отстраненным и веселым лицом, отрешенно-смеющимися глазами, так держится одной рукой за этот руль, почти не касаясь его, другой за еще какую-то вертикальную, с загогулиной наверху, на снимке не разберешь, железяку, как если бы эта железяка была вовсе не железякой и деталью велодрезины, а щегольской, легкой, львиноголовою тросточкой, и сам он не инспектировал состояние латвийских железных дорог, а прогуливался где-нибудь в Баден-Бадене по курпарку, поглядывая на дам и предвкушая вечернюю игру в казино. С таким же видом фланера, не имеющего и не желающего иметь никакого отношения к происходящему вокруг него, стоит intendente Belongo на разысканных или в Лангедоке переснятых мной фотографиях, перед только что построенным А.Н.В. стеклянным зданием риодавской университетской библиотеки, перед новой и тоже построенной А.Н.В. городскою управою в окружении таращащих глаза подчиненных, но стоит при этом так прямо, со столь очевидно военною выправкою, и ботинки его начищены до такого, даже старой фотографией сохраненного блеска, и штатский пиджак застегнут так высоко, как в наше время никакие пиджаки не застегиваются – едва виден галстук, – что пиджак этот кажется кителем, и весь облик говорит о полковых каких-то преданиях, семейных каких-то легендах, о тяжелорамных, где-то еще висящих, темных портретах темных, но славных предков, вместе с Сан-Мартином переходивших, наверное, через Анды и вместе с де Уркисой свергавших, может быть, тирана де Росаса… На другой фотографии, переснятой мною в Лангедоке и, хочется верить, сделанной уже (она скоро появится в его жизни) Марией, я вижу их обоих, А.Н.В. и intendente, верхами, в чем-то очень торжественном и черном, с галунами, чуть ли не газырями, в круглых, черных и торжественных шляпах, с серебряными блямбами на широких поясах, причем старик intendente явно прямей и увереннее держится в седле, чем его придворный архитектор (как в шутку и не совсем в шутку, по свидетельству самого А.Н.В, называл он своего спутника). Вряд ли, конечно, их первый совместный выезд (gemeinsamer Ritt, как, в свою очередь, в шутку и не совсем в шутку выражается А.Н.В.) состоялся уже на следующий день; я знаю, однако, что на этот следующий день, второй день по приезде, А.Н.В. именно верхом на лошади и, по-видимому, один, объехал окрестности, проехал вдоль всего залива по берегу, и долго-долго, прячась от ветра за дюнами, ехал по каменисто-песчаной косе с ее, на дальней оконечности, нефтяными вышками, горевшими факелами, бандитского вида охранниками, всякий раз спрашивавшими, потрагивая рукоятку кольта на поясе, зачем он сюда пожаловал, узнав же, что он архитектор, приехавший строить мост, тут же добревшими, предлагавшими ему стакан виски, чашку мате, кусок говядины, зажаренной только что. Он уже объяснялся в ту пору, или так я это представляю себе, на более или менее примитивном испанском; равнодушный и вечный ветер уносил слова его в сторону… Галька осыпалась под копытами; с гребня дюн открылся ему океан, в неистовых, в свою очередь, гребнях; вода в заливе бежала, наоборот, мелкими, бойкими волнами; казалась кремнистой; казалась порождением и продолжением лежавших вокруг камней. Он не садился в седло лет, наверное, тридцать, с Гражданской войны, с отступления от Петрограда; он уже не думал о том, как сам пишет, хорошо ли, не хорошо ли, правильно или неправильно прошли эти долгие годы; просто радовался, что еще не совсем разучился ездить верхом; радовался этой езде, даже этому ветру, со всех сторон его окружавшему (так остро и чудно напоминавшему вечный ветер в Либаве); возвратившись на твердую землю и несмотря на уже почти оглушительную усталость – как если бы верховая езда воскресила в нем того мальчишку, за свой смутный идеал и против очень понятной неправды сражавшегося в отряде князя Ливена, в армии генерала Юденича; мальчишку, который не мог себе позволить подумать о том, устал он, например, или нет, – поднялся на один из окружавших Рио-Давиа, каменистых, как и все здесь, холмов, с отдельными валунами и редкими, от ветра пригнувшимися соснами, один из этих невысоких холмов (отделенных друг от друга глубокими, иногда даже очень глубоких балками), откуда видна была целиком вся округа, и городок, и залив, и море, и откуда он и Мария не раз фотографировали потом этот залив, этот город, мост, уже построенный, стеклянный университет в лесах, музей, окруженный подъемными кранами, будущие пруды центрального парка, зияющие посреди пустырей. Ничего этого, повторяю, еще не было в тот осенний вечер, в апреле 1951 года. Он спрыгнул на землю и, привязав смирную лошадку, выданную ему в городской управе, к розовой, как будто обнаженной ветке согнутой ветром сосны, лег навзничь, на сухую траву. Громадные, густо-синие, бирюзовые, уже вечерним золотом облитые облака проносились над ним, как льдины несутся, бывает, к устью большой реки, налетая друг на друга, подгоняя друг друга. Ему казалось, он уже давным-давно – никогда – не видел такого неба, морского и сумасшедшего. Ему было пятьдесят лет, он чувствовал себя молодым, он не хотел умирать.