Мария Метлицкая - Вечный запах флоксов (сборник)
В регистратуре сказали – посещение строго по графику. Где график – да на двери!
Сколько слов, вместо того чтоб ответить. С шестнадцати. Черт!
Подошел к охраннику, сунул полтинник, и тот, оглядевшись, кивнул – проходи.
Куртку в пакет, бахилы – и вперед! Третий этаж, кардиология. Из лифта направо.
У двести тринадцатой палаты замешкался, затоптался, потом постучал и приоткрыл дверь.
Она лежала у окна. Лежала, вытянувшись в струну, руки вдоль туловища. Глаза закрыты.
Лицо ее было белым, словно неживым, и губы – он только сейчас заметил – красивые, пухлые, ровно очерченные – тоже были белесого, нездорового цвета.
Он подошел, сел на стул и тихо сказал:
– Ларочка!
Так он назвал ее впервые.
Дочь вздрогнула, открыла глаза, посмотрела на него и сказала:
– Папочка… ты пришел!
Он кивнул, пытаясь сглотнуть тугой и плотный комок, застрявший где-то в середине горла.
– Пришел, Ларочка, – получилось сипло, по-стариковски. Засуетился, начал вытаскивать из пакета купленное и каждое обозначал: – Творог, Ларочка. Деревенский! Сметана – торговка сказала, что вовсе не жирная. Сливки идут на масло, понятно? Жульничают. – Он улыбнулся.
Она улыбнулась в ответ.
– Апельсин вот. Почистить? И мармелад. Бабушка Ада его уважала.
Она замотала головой – ничего не хочу.
Он расстроился, предлагал то грушу, то пастилу, и она, чтобы не огорчать, съела мармеладку и пару долек мандарина. Потом попросила чаю, и он сорвался, побежал в буфетную и выпросил чаю, дав буфетчице сто рублей.
Лара выпила и, смущаясь, сказала:
– Очень спать хочется, наверное, что-то колют, ты уж меня извини. – И добавила: – Иди домой, папочка. Что тут сидеть?
Он горячо отказывался, гладил ее по руке, потом, когда она уснула, осторожно вышел из палаты, прикрыв за собой дверь, и пошел в ординаторскую.
Лечащим врачом оказался молодой мужчина приятной наружности, говорящий немного с акцентом.
– Будникова? – уточнил он – Да ничего такого. Обычный криз. Нервы, наверное. Ставим капельницы – сосудистое, актовегин. Восстановится, – уверенно сказал он, – будем надеяться на лучшее. А вы кто? – поинтересовался он. – Муж? Или родственник?
– Доктор, – мягко и вкрадчиво сказал он. – Я – не родственник. Я – отец!
Он взял его за локоть и отвел чуть в сторону.
– И еще, – голос его окреп, – не надеяться, а делать возможное – все возможное и невозможное! Вы меня поняли?
Тот испуганно оглянулся и кивнул.
– И невозможное, – повторил «не родственник, а отец».
– Да понял я! – с досадой сказал врач, вытягивая локоть из-под руки этого нервного и навязчивого человека.
– Вот! – довольно кивнул «не родственник». – Я в вас уверен. Почти. Начальство подключать, надеюсь, не надо? Главного, Департамент Москвы?
Тот покраснел и замотал головой.
– Случай-то рядовой, ничего особенного! – В глазах его прыгал испуг.
– Это для вас, милый мой, «рядовой и ничего особенного». А для меня – дочь! Вы меня поняли?
Тот мелко закивал и собрался смыться.
– И еще, милый! Будь ласка, приложи все усилия, а уж я… За ценой не постою, как поется в песне. Так что до встречи! – проговорил «отец», и это прозвучало с угрозой. – Да, – крикнул он вслед позорно сбегавшему доктору, – насчет лекарств! Все, что необходимо – из лучшего, из последнего, – вы только скажите!
Он зашел в палату. Лара смотрела в окно, и на глазах у нее блестели слезы.
– Ну, что такое? Что за беда? – он говорил с ней как с маленькой девочкой. Как не говорил никогда – тогда, когда она действительно была маленькой девочкой. – Все будет нормально, отлично все будет. Из этой проклятой школы ты уйдешь. Сто процентов – уйдешь. Если хочешь – это приказ! – он чуть повысил голос. – И из квартиры этой… Что у нас нет квартир, что ли? Да пусть они всем подавятся! Проживем как-нибудь. У других еще хуже. А у нас с тобой – красота! Хочешь, поедем в Прибалтику? В Пярну, хочешь? Море холодное, но все остальное… Ты была в Пярну?
Она качала головой и продолжала беззвучно плакать.
– Там сосны, грибы. Белый песок. Нигде нет такого, поверь! Ей-богу, просто манная крупа, самая мелкая!
Она кивала головой и улыбалась – верила!
– Или нет. В Париж! Хочешь в Париж? Денег хватит, не в деньгах дело! Поправишься – и сразу в Париж!
Она улыбалась.
Он чистил ей апельсин и разламывал на дольки.
– Папочка! – сказала она, и он дернулся, вздрогнув. – Ведь совсем нет любви. Совсем! Никто, понимаешь? Одна только мама! А ее уже нет. Ни дети, ни муж… Странно сложилось… Такая вот я рохля – не могу за себя постоять… Никто не жалел, кроме мамы. Никто никогда не заступился… А я ведь сама за себя… Не могу. К тебе прибежала. Думала – выгонишь. Зачем я тебе? Такая… А ты – не прогнал. Принял. Пригрел. И показалось, что я не одна. Есть ведь отец! Такое вот счастье! Спасибо тебе, – прошептала она, – за все – спасибо тебе!
Он встал и отвернулся к окну. Слезы душили. Дурацкие слезы. Удивился – разве он способен на это? На эти дурацкие слезы, на эти мысли, что он теперь не один….
Прокофьев обернулся. Лара, кажется, снова уснула. Он сел на стул и начал, словно впервые, внимательно разглядывать ее лицо.
Господи, а ведь правда! Правда, что тогда говорила Лиза. А он думал, специально. Ну, чтобы он обратил на нее внимание. А она ведь похожа… На его мать! Такие же, навыкате, глаза. Прямые темные брови. Крупный рот – красивый и четкий. Ямочка на подбородке – матушка утверждала, что это сообщает о силе характера. Получается, ерунда?
Или ее сила в том, чтобы все это сносить, терпеливо сносить, тащить, не роптать – нести свой крест, так, кажется?
И руки – он глянул на руки, – Аделаидины руки. Крупные, с ровными, длинными пальцами. Таким пальцам не нужны длинные ногти. Мать говорила – и так хороши – и нещадно их срезала.
Вдруг он вспомнил мать в те последние дни: как она дремала, а он сидел у ее кровати и смотрел на нее.
Сейчас он смотрел на свою дочь. И видел в ней сходство с матерью. Такое, что по телу мурашки. Нет, это лицо молодой еще женщины, а та уходила старухой, но…
Зашла сестра, неся в руке штатив с капельницей.
– Подождите! – остановил он ее. – Пусть поспит. Чуть попозже!
Сестра недовольно хмыкнула, но спорить с ним не решилась.
Он посмотрел на часы – опоздал! Зеленцова в понедельник уходит в два.
Значит, завтра. Перед больницей. Все – обе квартиры, гараж и участок. Вот про участок он, старый болван, совершенно забыл! А землица, между прочим, неслабая. По полмиллиона сотка, поди. А соток там этих… Кажется, двадцать. Кстати, уговорила Ирэн, старая стерва. Сказала – бери, это только будет расти в цене.
Хорошо, что послушал.
Он вышел на улицу и пошел к метро. Слегка отдохнет и за дело – найти документы, листочек к листу, все эти купли-продажи, кадастры, хренастры…
Зеленцова – тетка дотошная, придирается к мелочам. Но – честная, проверено.
Все подобрать, разложить, прикрепить. По файликам, аккуратненько – Зеленцова так любит. И – успокоиться. Чтобы больше про это не думать.
А эта Ирэн, Ирка эта… Старая лошадь. Завидует просто. Боится старости. Мужа нет, с дочерью не общается.
Лариса открыла глаза. Соседка напротив чистила пожухлое яблоко и жевала его передними зубами.
– Отец! – важно сказала соседка и, вздохнув, прибавила: – Хорошо, когда есть родители. Есть кому поплакаться и кому защитить.
Другая соседка, что помоложе, громко хмыкнула:
– Ну, да! Особенно – папаши. Знаем мы их! Пьют, шляются, а потом еще алименты просют!
– Мой – не такой, – тихо сказала Лариса и посмотрела в окно.
На голой ветке березы сидел воробей и смотрел на нее очень внимательно.
Она улыбнулась.
Вечнозеленый Любочкин
Любочкин проснулся среди ночи, открыл глаза и испугался – господи, вот ведь со сна! Забыл, что вчера загремел «под панфары». Уличный фонарь светил желтым светом прямо в глаза, и он сел на кровати, свесив худые, мосластые ноги.
В палате стоял мощный храп. Рулады раздавались со всех сторон и разнились мощью, «мелодиями» и интервалами.
Пахло лекарством и мокрой мешковиной. Любочкин поморщил нос, нашарил под кроватью тапки, встал, подтянул «семейники» и пошел к двери.
Дверь была приоткрыта, и он выглянул в коридор. В коридоре было темно и тихо, только в конце, у входной двери, мерцала тусклая голубоватая лампочка.
Он постоял, раздумывая, и вдруг почувствовал такой голод, что у него закружилась голова.
Вспомнил – вчера не обедал и даже не ужинал. Утром, дома, съел два яйца и выпил пустого чаю. Сахара в доме не было, а просить у соседа совсем не хотелось.
Он громко сглотнул тягучую слюну и двинулся по коридору. Шел на запах – невнятный, почти неслышный, но все же уловимый голодным человеком.
На двери было написано: «Буфет».
Он толкнул ручку, и дверь открылась. На столе, положив голову на полотенце, спала женщина. По плечам видно – крупная. Она подняла голову, протерла глаза и, увидев Любочкина – в черных трусах по колено, в голубой застиранной майке, в больничных тапках на три размера больше положенного, рассматривала его пару минут, потом, широко зевнув, хмуро спросила: