Ирина Муравьева - Ты мой ненаглядный! (сборник)
На вокзале Адела сперва судорожно обхватила робкую дочь свою и быстро ощупала ей позвонки, и шею, и локти, как будто пытаясь сама убедиться, что дочь вся цела и нигде не поломана. Потом она несколько раз повертела ее голову то влево, то вправо, крепко держа при этом дочернее лицо за подбородок и старясь не обращать внимания на оттопыренную нижнюю губу Бени Скурковича.
– Скелет! – задохнувшись, сказала Адела. – Где брат мой? Он что, не приехал?
– Нет, дядя в машине, он ждет нас, – ответила ей, испугавшись, Виола. – Ведь ты же сказала, что ты без вещей!
– А я без вещей. Не нужны мне здесь вещи. Но мог бы и бросить машину на время. Я все же сестра ему. Столько не виделись!
Но брат уже шел им навстречу. Огромная, пестро одетая Адела крепко обняла его своими мягкими и сильными руками.
– И ты похудел, дорогой. Что у вас здесь с продуктами? У нас ничего не достать, я за все переплачиваю. Сейчас мы все вместе поедем на рынок, все нужно купить. Я зачем к вам приехала? Кормить вас приехала, больно смотреть ведь!
Скупив половину Центрального рынка, понюхав говядину, кровоточащую от свежести на цинковых поддонах, попробовав творог у каждой старухи, пожевав и тут же выплюнув немного кинзы и немного петрушки, Адела в сопровождении дочери и брата приехала наконец в знакомую квартиру на улице Лобачевского, сменила свое красивое шелковое платье на необъятный халат, из разрезанных до локтя широких рукавов которого, как птицы – с природною их грациозностью, – все время взлетали и падали руки, и тут же, не медля, взялась за готовку. Виола, отвыкшая от матери за девять месяцев в столице, теперь, когда мать та каждую секунду дергала ее криком: «Дай соль мне!», «Дай перец!», чувствовала себя так, как чувствуют заключенные, которых выпустили по амнистии, но они снова нарушили закон и возвращаются обратно в тюрьму. Она изо всех сил пыталась угодить и не навлечь на себя материнскую ярость, но голова у нее разболелась, руки дрожали, и ноги безвольно подкашивались. После обеда Адела вдруг посмотрела на карточку умершей своей золовки, которая висела над столом.
– Да что мы сидим здесь? Я что, к вам обедать приехала?
…Перед входом на Ваганьковское кладбище стояли нищие, бродили с поджатыми хвостами собаки. Закат золотил их чудесные морды.
– Цветочков, а, девочки? Смотри, какие незабудочки! Их в землю воткнешь, они до-о-олго стоят!
Старухи, сидя на опрокинутых ведрах перед разостланными на земле газетами с пучками неярких и кротких цветочков, тянули к прохожим костлявые руки. Купили, прошли мимо церкви. Виола искоса взглянула на лицо своей матери и поразилась тому сосредоточенно-страдальческому выражению, которое остановилось на нем. С трудом протиснувшись в недавно посеребренную особой кладбищенской краской калитку, Адела всплеснула руками и горько заплакала:
– Ведь сколько я здесь не была! Лет двенадцать!
Она опустилась на корточки и принялась своими блестящими белизной пальцами с неизменно красивым и свежим красным лаком на ногтях пристраивать в землю цветочки.
– Ты спишь, моя милая! – певучим и ласковым голосом заговорила Адела. – Моя золотая! А я к тебе, Томочка, издалека. Пришла вот тебя навестить, моя милая! Живу хорошо, ращу внучечку, Томочка. Тебя не хватает! Ведь как мы дружили…
Она всхлипнула и закусила губу. Виола тоже всхлипнула при виде материнских переживаний. Адела подняла заплаканное лицо.
– Виола, когда я умру, ты придешь на могилку? Приди, моя доченька! Что ты примолкла?
Виола села на землю рядом с матерью и неожиданно для себя расплакалась, уткнувшись в ее пахнущее духами мягкое плечо. Адела притиснула ее к себе и выпачканными в земле руками пригладила ей волосы.
– Никого у тебя нет на свете ближе меня! Запомни, Виола. Кому ты нужна, кроме матери, глупая?
Нежный и задумчивый летний вечер опустился на столицу, когда они наконец вернулись обратно на улицу Лобачевского.
– Тебе на работу сегодня? – спросила Адела.
Виола кивнула.
– Иди, моя доченька.
Виола поспешила на работу в Институт марксизма-ленинизма, где, облокотившись на памятник Ленину, стоял, поджидая ее, верный Петя.
– Соскучился я по тебе. Еле вытерпел. С женой поругался опять. Ты поела?
В дежурке они, обнимая друг друга, легли, как всегда, на диван.
– А может быть, нам пожениться, Виолка? – спросил ее Петя. – Мамаша приехала, может, ей скажем?
– Ты что, сына бросишь? – спросила Виола. – А жить мы где будем?
Любовь облагораживала их души, и часто именно после любви Виола и Петя задумчиво пели, прижавшись друг к другу на узком диване. Этот вечер не был исключением. Виола в одном только черном лифчике и короткой юбочке, обхваченная любящим Петей за талию, как раз выводила начало:
То-о-о не ве-е-тер ве-е-етку кло-о-онит,
Не дубра-а-а-вушка-а-а шумит…
И Петя ее подхватил:
То мое, мое сердечко сто-о-онет…
Их добрые и чистые голоса сливались с таким же согласием, как только недавно сливались тела, и песня стремилась к тому же единству, к тому же щемящему свету, который всегда озаряет высокую дружбу и нежную страсть, от чего возникают на свете и люди, и звери, и птицы. Но им помешали.
Дверь в дежурку распахнулась, и на пороге выросла Адела. Она была такой, что даже Виола, много раз видевшая мать разгневанной, зажмурилась и в своем лифчике жалком нырнула за Петину спину.
– А ну, вылезай! – приказала Адела. – А вы убирайтесь отсюда!
Но к Пете она обращалась на «вы», и даже в минуту сильнейшего гнева была королевой и роль свою знала.
– Всегда и во всем: проститутка и мразь! – спокойно сказала Адела. – У вас, молодой человек, есть семья, зачем вам-то дело иметь с проституткой?
– Да как же вы можете? Дочка ведь ваша, – спросил оглоушенный Петя.
– Позор! Позор она мне! Стыд и срам, а не дочка! – отрезала сразу Адела. – Позор! Одевайся, мерзавка! Пойдемте-ка выйдем.
И вышла, забрав с собой Петю.
– Молодой человек! – звучным, переливающимся шепотом спросила Адела. – Вы часто сюда приходили?
– Не стану я вам отвечать! – перебил ее Петя.
– Да я ведь добра вам желаю, – сказала Адела. – Вы сами подумайте: зачем же мне, матери, позорить при вас свою дочь? Незамужнюю? К тому же с ребенком? Мне лучше вас сразу заставить жениться! Ну, разве не так? А ведь я вас спасаю!
– Зачем?
– А-а-а… Зачем… Слава богу, услышал! Затем, что мне вашу мать жалко, а больше мне незачем! У вас ведь есть мама?
– Ну, есть.
– Вот ее мне и жалко! Чтоб сын, да какой – вы ведь добрый, хороший! – женился на этой мерзавке! И я вас спасаю. Я прежде всего человек. И совесть моя мне дороже, чем дочка! И я говорю вам от чистого сердца: бегите, бегите, бегите отсюда!
– А что, у вас есть доказательства, что ли? – спросил растерявшийся Петя.
– Конечно, – сказала Адела и вдруг погрустнела. – А без доказательств я разве бы стала? Она вам хотя бы хоть раз объяснила, какая причина была ей уехать? Подумайте сами: ребенок ведь – крошка! Нуждается в матери. Мать уезжает, бросает ребенка на долгое время… Какая-такая учеба, скажите, дороже, чем дочь, а? Какая учеба? Чему здесь такому учиться, в столице, когда у нас там – просто светоч всех знаний? Ну? Что вы молчите?
– Откуда я знаю? – спросил мрачно Петя.
– А я вам скажу. – И понизила голос. – Последней собаке и той было ясно, что дочка моя – проститутка. Она к нам мужчин табунами водила! Мы с мужем – известные люди, артисты, а выйти из дому буквально стеснялись! На нас на бульваре все пальцами тыкали!
– И что? – Петя сжался, смотрел исподлобья.
– Как что? И тогда я сказала: «Послушай, Виола! Садись в этот поезд и – всё. Пожалей хоть ребенка! Ведь ей – идти в школу, ведь ей – идти в садик… Ее заклюют! Пожалей хоть ребенка! В Москве ты начнешь все с нуля. Ради бога!» Она-то, конечно, была очень рада. Ей этот ребенок… Да ей – что ребенок, что кошка, что мышка! Вильнула хвостом и умчалась. Кукушка! Бегите отсюда и не возвращайтесь!
Перед Петей стояла не просто женщина – уже пожилая, прекрасного вида, хотя, может быть, все же слишком большая, – стояла богиня из греческих мифов, и ноздри ее раздувались от гнева. Она не лгала, она предупреждала. И Петя услышал. Он робко взглянул ей в глаза. Адела ответила гроздьями молний.
– Я вас заклинаю, как сына: бегите!
И он убежал. Нет, ушел, оглядываясь и замедляя шаги, потому что сердце его стало как-то слишком сильно стучать внутри большого и неповоротливого тела, как будто просило вернуться обратно, в ту грустную песню, которую пели они на диване со лгуньей Виолой, и там тоже было о чьем-то сердечке, и это сердечко стонало, стонало…
Адела вернулась в дежурку. Простодушная Виола в том же самом черном лифчике и короткой юбочке лежала, сжавшись в комочек, лицом к стене.
– Вставай и взгляни мне в глаза! – приказала Адела.
Виола послушно села и заплаканными, распухшими глазами посмотрела на мать. Адела дала ей пощечину.