Александр Иличевский - Анархисты
– И я! И я! И я того же мнения, – пропел Соломин.
XXXIII
– Вот она какова, красавица наша, – говорил Турчин, заходя к Дубровину, который позвал его пропустить по рюмочке на сон грядущий. – Видели вы, как назюзюкалась эта Грета Гарбо Весьегожского уезда? Глаза бы не глядели.
– Уж лучше алкоголь, чем наркотики. Это я вам как врач говорю, – зевнул Дубровин.
– Она, видите ли, предлагает мне стать ветеринаром. Что, коллега, не желаете ли присоединиться ко мне лечить Белок и Стрелок? Отдохнем от людей, а? От такого племени – художников и наркоманов – уж точно впору отдохнуть. Эскапистское трусливое сознание. Вместо того чтобы изменять мир, они бегут на край Вселенной и желают отдыха. Притом ладно бы не отсвечивали и стремились слиться с пейзажем – нет, им непременно нужно заявить о своем превосходстве, влезть на пьедестал, объявить свой внутренний мир единственно верным образцом для развития мира внешнего. Навязывая свои нездоровые фантазии разуму других, они требуют для себя почета и уюта. В этом подлинная суть художественного метода – властвовать над зрением и умами, прославляя себя как святошу. Или страдальца – судя по вот таким ничтожным созданиям, которые выдают за страдания пьянство, похоть и самодовольство…
– Мне трудно сейчас быть неголословным, – сказал зевая Дубровин. – Но, поверь мне, ты не прав. Ты невзлюбил его за что-то, чего сам не понимаешь, а ее и вовсе понапрасну клянешь. Она бедная, несчастная девушка, заслуживающая всего лучшего, и сострадания в первую очередь.
– Бросьте, самая что ни на есть развратная девка, пустая и злобная. Владимир Семеныч, когда вы видите пустое существо, неизвестно чего ради и притом за чужой счет живущее, почему вы должны испытывать к нему сострадание большее, чем к той же Жучке, которая хоть и ничтожна, но за корку сторожит лучше охранной сигнализации?
– Что же ей делать, милый мой? – всплеснул руками Дубровин. – Удавиться, что ли?
– Работать. Санитаркой, медсестрой, уборщицей, кем угодно, лишь бы помощь была обществу.
– Твоими устами мед пить, – вздохнул Дубровин, разливая коньяк. – Ты как вундеркинд – много разумного толкуешь, но на практике беспомощен, как и другие дети… Не обижайся. Многое ты верно излагаешь. Особенно то, что общество разобщено хуже некуда и неспособно самому себе сочувствовать. Здесь я согласен. В обществе проводимость боли настолько низка, что это приводит к угрозе существования его организма…
– В том-то и дело! Ужас в разомкнутости, разобщенности частей общества, через которые должен быть проложен системный путь реакции. Рабочий неспособен сочувствовать чиновнику. Чиновник неспособен сочувствовать продавцу или таксисту. Научный работник абстрактен для нефтяника. Полицейский и водитель-дальнобойщик предельно абстрактны друг для друга. Кроме отсоединенности периферической системы управления есть не меньшие проблемы с центром обработки сигналов. Проблема в его принципиальном бесчувствии. Если мозг лишь только приказывает частям тела, не реагируя на их обратные сигналы, то рано или поздно он утрачивает с ними какую бы то ни было связь по причине их физического уничтожения. Мы – тело социума – неспособны испытывать боль, и, следовательно, у нас нет механизма запуска инстинкта самосохранения. Так что собой представляет общество, находящееся в таком состоянии? Сколь долго может продлиться его существование?
– Согласен, – вздохнул Дубровин. – Что ж, выпьем за наше безнадежное дело!
Старый доктор опрокинул рюмку и, поправив очки, печально сказал:
– Одна из самых ужасных фотографий, которые я в своей жизни видел, – это фотография камбоджийца, насаженного на кол, после того как ему была введена доза морфия. Через несколько минут человек должен умереть от кровотечения, открывающегося в результате разрыва внутренних органов. Но на его устах при этом застыла удивительная, почти блаженная улыбка. Это и есть иллюстрация нашего общества… его тела.
– А что, – добавил он, грустно помолчав, – она и в самом деле на Грету Гарбо похожа, ты это верно подметил. Та же беспощадная красота и беззащитность…
XXXIV
Приехав домой, Соломин втащил Катю в дом, помог раздеться и уложил у себя. «Скажу, что наверх не смог внести…» Он тосковал из-за того, что смалодушничал перед Турчиным. Ему казалось, что он заискивал перед ним. Слышала ли Катя их спор в машине? «Она спала, но, кто знает, может, и различила сквозь сон…».
Он приник к ее губам и учуял горячий спиртной дух; наклонился, приложил щеку к бедру, поцеловал щиколотку. Подошел к окну и вгляделся в черный мокрый сад, подсвеченный отсветом лампы над крыльцом. Мокрая дорожка, ртутные желоба кровли… Соломин вышел в столовую, вынул из шкафа бутыль Jameson и приложился. Когда древесный дух стал исчезать в горле, а в грудь ударился горячий шар опьянения, он вошел в спальню, встал на колени и губами нащупал прохладные волосы, скользнул, приник к ключице. Катя пошевелилась и нашла его голову, притянула к себе. Их дыхания слились – но вдруг она очнулась и оттолкнула его.
Он уже не мог совладать с собой, она поняла это и зашептала горячо ему в ухо:
– Слушай… слушай… ты… скажи мне… Ты… ты хотел бы, чтоб я стала… девственницей?
– Каким образом? Зачем? – обомлел Соломин.
Катя привстала. Он смутно видел ее профиль, блеск глаз сквозь ниспадавшие пряди.
– Я хочу быть чистой. Понимаешь? Я чистоты хочу… Я хочу оставить свою жизнь и найти себя в другой. Я представляю ее: яркий свет, пшеничное поле, я иду по нему, ищу цветы, васильки… и такие еще меленькие, белые… а вокруг светло, и необычно светло, будто видно сквозь стекло, а я вся новая, без пятнышка…
– Да что ты говоришь такое? – Соломин едва сдерживал себя, чтобы не повалить и загрызть… – Хочешь виски?
– Принеси.
Соломин дал ей со льдом, сам хлебнул из горлышка и снова потянулся к ней, приник к локтю, чувствуя, как внутри поднимается и проходит через темя сильный стержень, полный алмазных созвездий и тугого хлопанья голубиных крыльев.
– Музыку хочу слушать, – отдернула руку Катя. Под кайфом она становилась доступней, и было время, в самом начале, когда Соломин даже потворствовал этому, но однажды, когда понял, что ей все равно, что любит она не его, а набор химических формул, приливших к ее опийным рецепторам, ему стало мерзко. Пьяной она была весела и глумлива, преображалась, становилась другим человеком, хватала его за руку, когда возражала, и говорила с улыбкой, как блаженная. Ему нравились ее прикосновения – всегда, любой частью тела или одежды.
Она швырнула ему плеер, он поймал и воткнул переходник в гнездо усилителя. Рев наполнил комнату. Жесткий ритм ударных и бас-гитары, хрип саксофона подхватил Соломина. “Taxi, taxi, hotel, hotel. I got the whiskey, baby. I got the whiskey. I got the cigarettes”. Катя раскачивалась из стороны в сторону на кровати и взяла его за руку, приглашая. Он потянулся к ней, но ей хотелось танцевать, и она слетела с кровати, взяла из шкафа шелковый шарф и закружилась, выписывая струящиеся фигуры.
Послушали еще несколько песен. Соломин обнял ее и стал целовать.
– Дурачок, постой, постой, – радостно и торопливо прошептала она, освобождаясь, – давай еще выпьем и поговорим. Мы же давно с тобой не говорили по душам. Как хорошо, что сейчас можем. Тебя так давно не было…
Соломин и сам рад был поговорить, только не знал, что ему делать со своим возбуждением. Но Катя так нежно взглянула на него и погладила по голове, что он почувствовал слезы.
– Что ж, давай говорить, – прошептал Соломин.
– О чем? Выбирай, – восторженно сказала Катя и закуталась в шарф. – Да чего ж ты шепчешь? От кого нам скрываться?
– От кого скрываться? А в самом деле, что это я? – сказал в полный голос Соломин. – Будто мы секретничаем. Впрочем, ты и есть моя самая большая тайна.
– Я – тайна? Я тайна, – засмеялась Катя и покрыла голову, завернув шарф наподобие хиджаба.
Соломин снова потянулся к ней обнять, но она отстранилась, всплеснула руками:
– Ой, а у нас еще виски не допито…
– Послушай, может, лягушонку хватит?
– Что значит «хватит»? Лягушонку нужно столько, сколько нужно. Бухло мне доктор прописал. Лучше пить, чем курить. А ты…
Вдруг Катя посмотрела на него озлобленно и быстро произнесла:
– Ты самый добрый. Самый лучший, самый милый, я тебе ничего, кроме беды, не принесла и не принесу. Но я скоро уйду, ты потерпи, скоро с глаз долой, я обещаю.
У Соломина заломило в груди, и он в отчаянии застонал.
– Но я хочу быть с тобой. Что мне нужно для этого сделать? Стать как ты? Давай я тоже буду колоться, и мы станем одной командой, давай я ринусь за тобой в этот омут – коротко, но поживем. Спустим все мои деньги, продадим дом, переедем куда-нибудь попроще… Почем нынче доза? Тыща, две? Давай! Я готов!
Катя молчала.
– Так что, по рукам? – взревел Соломин и распахнул шкаф. – Давай начнем немедленно. Где у тебя шприц? Дай причащусь. А что? Ты думаешь, я шучу? Ты узнаешь сейчас обо мне что-то новое… Здесь нету. И здесь… А может, свеженького долбанем? – обернулся Соломин. – Может, сходим куда, а? Куда обычно ты ходишь за зельем? К таможеннику, да? Признавайся! – Соломин вдруг сел на край кровати и, закрыв лицо ладонями, беззвучно зарыдал.