Эльчин Сафарли - Я хочу домой
* * *
Отец говорил мало. Моего брата это не устраивало: он требовал подробных ответов на вопросы или просил почитать вслух книгу с отцовского стола. Это могла быть «История зарождения воздухоплавания» или что-то про авиамеханику – не важно. Главное, слышать голос отца, ощущать причастность к его жизни.
Я понимал молчание папы. В моей голове жило маленькое воплощение отцовской любви, беседующее со мной. И мне этого хватало.
В какой-то момент взросления мне показалось, что папину любовь я придумал. Что нет никакого маленького человечка-папы внутри меня, что нет нашей молчаливой крепкой связи. Что те дни, когда не было в мире никого, кроме нас двоих, – иллюзия. И то утро у водонапорной башни – тоже.
Переживал. Стал плохо есть, забросил уроки, и как-то вечером дома раздался телефонный звонок классной руководительницы с жалобами на мою неуспеваемость. Отец был в очередной поездке, и никто, кроме него, не мог меня излечить.
Терзания закончились в день папиного возвращения. Он крепко обнял меня на пороге и сказал на ухо: «Ты все сможешь. Я люблю тебя, парень». В ту же минуту меня отпустило.
Вернулась вера. В то, что с папой можно поговорить и в себе, если он в другой стране. Что те «наши» дни еще повторятся, пусть и неизвестно когда. «Я дождусь». И дожидался – это было лучшей наградой за веру.
С детства мне важно было верить.
В детском саду я верил в то, что стоит маме завернуть меня в полотенце после купания, как пугающие ночные звуки затихнут и мне не придется спать с одеялом на голове.
В третьем классе я верил в то, что могу управлять погодой. Беседовал с деревьями, договаривался с гилаваром о том, когда должна наступить весна.
На первом курсе института верил в то, что детство в любой момент можно вернуть. Не время, а тогдашнее мироощущение. Оно живет в нас постоянно, нужно лишь очистить его от взрослого хлама.
Этой весной я поверил в то, что, если человек подавлен правилами и ограничениями и стыдится говорить о чувствах, он вряд ли доберется до настоящей любви.
* * *
Выходим со двора, переступая через куски бетона, остатки оконных рам и выброшенные кем-то книги. Отец поднимает уцелевшие тома, те, что не разбухли под дождем и не разлетелись на страницы. Много Чехова. «Берегите в себе человека», – цитирует отец и передает мне книги, велит нести в машину.
Возвращаемся домой с двумя горами на заднем сиденье. В салоне пахнет пожелтевшей бумагой. Чихаю от пыли и гордо оглядываю наш клад: «Из них я много всего узнаю». Отец улыбается: «В тебе уже есть абсолютно все, парень. Книги помогут это раскрыть».
6Летний сезон Фатма-хала провожала восклицанием: «На Абшероне нет зимы. Вместо нее недоразумение из слякоти, ветра… Пора в город!» Запихивала разноцветные вещи в плетеные сумки, которые, тяжело передвигаясь на толстых ногах– колбасках, закидывала в багажник мужниного «Москвича».
Мы с братом не любили Фатму-халу. На просьбы Соны помочь соседке по даче с вещами убегали к большому тутовому дереву. Сидели под ним и грустили. Лето подходило к концу, впереди зима, значит, приезжать на Абшерон будем реже.
Тутовое дерево росло в ста четырех шагах от дачной калитки и носило гордое имя Маяк. Его было видно с четырех сторон поселка. Когда приезжали гости, они ориентировались по Маяку. «Добираетесь до него, затем левой тропинкой сто четыре шага, и вы на месте», – поясняла родственникам Сона. Три раза в неделю в закатные часы она носила Маяку ведро колодезной воды, поливала корни.
О приближении холодов я узнавал не по прогнозу погоды, а по коре Маяка. Прикасался к ней: повлажнела – значит приближается зимняя разлука. С надеждой на новую встречу.
* * *
В нашей семье осязание ценилось выше слов.
Мама не отмеряла ингредиенты для шекербуры[4] ни весами, ни мерным стаканом. На десять ладошек муки пять шариков домашнего масла-нехре, которое в глиняной маслобойке сбивала тетушка Лейла.
Бабушка, поливая шербетом горячую пахлаву, определяла количество сиропа на глаз, касаясь мизинцем поверхности теста: если подушечка пальца соскальзывает, к ней ничего не пристает, значит, сиропа достаточно.
Мы с братом обожали поводить руками по голове после летней стрижки. В первый день июня папа жужжащей машинкой коротко остригал наши кудри, называя нас «шиншиллками» – ежик на голове блестел, забавно торчали уши.
Дедушка Асад любил пересыпать руками теплый ракушечный песок, пока поглядывал за нашими морскими играми. Если мы уходили далеко от берега, он издавал мастерский свист. Два коротких подряд означали «время погреться», три – «пора домой».
Бабушка познавала жизнь через прикосновения. «Слова можно подделать, поступки сыграть, а вот посмотришь в глаза или прикоснешься нечаянно к человеку – и понимаешь, твое или нет. Не делать того, что противоречит внутреннему импульсу, какую бы выгоду с этого ни имел, не терпеть общество тех, кто не делает тебя лучше, – не изменяй этому правилу, Финик. Иначе потеряешь себя, а меня не будет рядом, чтобы помочь».
Мне были ценны не только касания, но и то, что я слышал. Не слова, а звуки мира. Тишина утра, громыхание зимнего моря, ракушек под ногами, бульканье закипающего чайника, сказки маминым голосом, треск гейчайского[5] граната в руках дедушки, шипение котлеты в масле, хруст новой книги, звяканье папиных ключей во входной двери, мурлыканье кота в объятиях, стрекот цикад жаркими вечерами и гул ветра на Абшероне.
* * *
Фатма-хала заблуждалась. На Абшероне есть зима. Просто не все ее понимают – к счастью. При первой встрече она отталкивает, задувает песком с набережной, брызгается волнами – оберегает свое право тишины после месяцев летнего хаоса. Словно энергетические запасы абшеронской земли истощились и для восстановления ей нужно время.
Зимой дедушка с бабушкой навещали Абшерон раз в неделю. Нас не брали: «У вас школа, финики! На каникулах поедем». В дни их отъезда барометр моей тоски по даче настолько зашкаливал, что стоило прозвенеть звонку последнего урока, как я срывался и бежал домой. Чтобы быстрее позвонить на дачу и послушать Абшерон – бабушка высовывала трубку из окна веранды. Издали я слышал пение хазри, лай дворовой собаки, скрип калитки, проржавевшей в непогоде. Эти звуки наполняли силами, и я мог дождаться зимних каникул для встречи с Абшероном.
* * *
В первый день зимних каникул приезжаю на натопленную дедушкой дачу и сразу же несусь к морю. Сона протестует: «Ты же песка наешься, Финик». Натягиваю шапку, обвязываю лицо шарфом и бегу: «Мне достаточно его услышать, бабуль». Сона выбегает за мной – не оставит внука наедине с бушующим хазри.
Мы с Соной прячемся за перевернутой лодкой. Она кутает меня в плед. Над нами парят чайки – замерли в потоке воздуха. Сегодня нам повезло: волны уходят в море, но по берегу все равно тяжело передвигаться из-за ударов песка.
Сначала Сона бранилась за непослушание, потом крепче прижала к себе, поцеловала в макушку. «Ты прошел еще один урок, малыш. Не отказываться от того, что любишь, кто бы и что тебе ни сказал. Не испугаться сложностей – дождя, урагана, снегопада – и дойти до весны… Никогда не изменяй своим стремлениям».
Возвращаемся домой под вальс утихшего ветра. Тучи разошлись, появилось солнце. Сона встряхивает плед у перевернутой лодки: возвращает песок берегу.
* * *
В честь нашего зимнего приезда на дачу Сона готовила долму из виноградных листьев. В медном казане, доставшемся в наследство от предков. Бабушка его берегла, готовила в нем по особым датам и держала в кладовке обернутым плотной бархатистой тканью.
По мере использования казан чернел. Тогда Сона принималась за чистку: замешивала «уксусное тесто» из муки, столового уксуса и пары щепоток соли, наносила на металлическую поверхность, давала высохнуть, после чего счищала мягкой щеткой.
Летом, специально для долмы, Сона собирала в дачном саду самые нежные виноградные листья. Срезала их хвостики, сворачивала рулетами. Посыпая крупной солью, плотно складывала в стерилизованные банки и закатывала.
Зимой бабушка открывала банки, и по дому разносился аромат лета. Правда, листья успевали потемнеть. Чтобы смыть соль, Сона обливала их кипятком и вываливала передо мной на поднос: «Финик, а ну-ка услужи старой бабке. Расправляй, собирай их на край подноса, а я буду брать и начинять фаршем». От мокрых листьев подушечки пальцев сморщивались и пахли кислым.
Бабушка вымешивала фарш, добавляя в него круглый рис. Положив в центр листа фарш, Сона складывала лист конвертиком и нанизывала на толстую нитку. «Бусы» из долмы закладывались в казан, на дне которого лежали жирные кусочки мяса.
К долме бабушка подавала соус из йогурта с мятой и чесноком, маринованный кизил и горячий хлеб-тендир, кусочки которого мы обмакивали в зеленый бульон.