Даниил Любимов - Экипаж
Самолет по-прежнему трясло, но машина существенно полегчала, и выровнять ее стало проще. Медленно, стараясь не ошибиться, Гущин преодолевал крен, возвращая самолету нормальное положение. Алексей почувствовал былую уверенность, машина снова подчинялась ему, становилась послушной в его умелых опытных руках. Меж тем внутреннее напряжение не исчезло, и Алексей продолжал борьбу. Мокрый от пота, он все-таки поднял самолет на нужную высоту. Облачность ушла вниз, турбулентность стихла. Командир, все это время не сводивший глаз со своего пилота, готовый прийти на помощь в любую секунду, одобрительно подмигнул ему. Гущин сделал это!
В кабину заглянул Сокол, произнеся единственное слово:
– Ну?
– Будет вам мягкая посадка, – ответил Гущин, скрывая усмешку.
Сытое лицо Сокола стало довольным. Повеселев, он хлопнул Гущина по плечу и поспешил обратно – ему не терпелось проверить, в каком состоянии его груз.
– Натерпишься тут с вами, – все-таки попытался он уколоть пилотов.
Но те проигнорировали его слова. Гущин с чувством выполненной миссии вел самолет, командира же раздирали противоречивые чувства: он был и счастлив, что все остались живы, и стыдился, что за это пришлось заплатить такую цену. Осознание этого омрачало радость победы. Признаться, довольно паршиво было у него на душе, и он отвернулся от Гущина.
Спустя минуту дверь резко распахнулась и в кабину ворвался Сокол. Таким взбешенным его еще не доводилось видеть. Сжимая кулаки, заходясь в исступленной ярости, он потрясал кулаками, не находя слов, чтобы выразить свое состояние. Джипов не было, не было ни одного! Этот мальчишка, возомнивший о себе неизвестно что, вытряхнул их из самолета, как ненужный хлам! Нарушил приказ командира части – его, Сокола, приказ! Все это бушевало, огнем полыхало внутри, Сокол был готов изничтожить, в порошок растереть этого зарвавшегося пилотишку!
Командир, ничего не понимая, в недоумении перевел взгляд с Сокола на Гущина. Алексей, не оборачиваясь и сомкнув губы, продолжал смотреть прямо перед собой. Час расплаты настал, но он не жалел ни о чем.
* * *Не жалел Гущин об этом, и когда спустя неделю сидел в своей облезлой комнатке военного общежития, по пояс голый, и отпарывал погоны с гимнастерки. На пустой металлической кровати с панцирной сеткой лежал свернутый рулоном матрас, а рядом – распахнутая сумка, еще не собранная до конца, в которую ему предстояло покидать свои нехитрые пожитки. Алексей тупо, механически ковырял нитки и словно не замечал ничего вокруг, сосредоточившись на своем кропотливом занятии.
Протяжно скрипнула дверь, и в уши ворвался такой же противный визгливый голос:
– Гущин, за графин заплати! Пока не заплатишь – не подпишу.
Комендантша общежития Клавдия Васильевна, довольно вредная и въедливая тетка за шестьдесят, своей обыденной фразой словно вернула Алексея к действительности. Он оторвал голову от гимнастерки и вперил взгляд на захлопнувшуюся старую деревянную дверь. Посмотрел на комнату: облупившаяся зеленая краска на стенах, неровный в трещинах сто лет не беленный потолок… Ремонт в общежитии делался редко, а если и делался, то на выделенные из бюджета более чем скудные средства, позволявшие лишь наскоро покрасить стены и подлатать потолок, который через неделю вновь начинал крошиться и осыпаться. Куски штукатурки падали на кровать, и жильцам частенько приходилось ворочаться в постели, пытаясь вытряхнуть колючие крошки.
Но сейчас убожество обстановки не раздражало Алексея. Напротив, его охватило какое-то щемящее чувство тоски: в этот момент он четко осознал, что прощается с этой комнатой, где прожил целых три года, навсегда… При разлуке все кажется куда милее, чем есть на самом деле, и Гущин особенно остро чувствовал, как дороги ему эти обшарпанные стены и пружинящая провисшая сетка кровати, на которой порой ему никак не удавалось принять удобную позу. Дорог был ему и всегдашний общежитский шум, доносившийся из коридора, под который часто не получалось уснуть. И даже противный голос комендантши сейчас звучал сладко. Сквозь тонкие стенки, перегораживающие одинаковые, словно кубики в детской игрушечной коробке, комнатушки, все было слышно: откуда-то доносился звонкий смех, где-то стучали костяшками шашек, кто-то переругивался беззлобно, а из дальнего конца коридора неслись призывы на обед. И все было таким родным, знакомым, своим и – чужим. К Алексею все это больше не имело никакого отношения. Вот так, в один миг: был свой – стал чужой.
Алексей снова уткнулся в гимнастерку, яростнее подцепив никак не поддающийся край нитки с туго закрученным узелком. Он не смотрел на командира, расхаживающего по тесной девятиметровке крупными размашистыми шагами. Он мерил так комнату уже минут двадцать, все пытаясь что-то втолковать Алексею, и сильно нервничал. Алексей не слушал. Все это он знал и сам. Слова были лишними.
Командир устал распинаться об одном и том же и, оглядев Алексея со стороны, тяжело вздохнул и перешел от убеждений к действиям. Подойдя к столу, щедро налил в казенный граненый стакан водки и поставил перед Алексеем.
– Давай, через не могу, полегчает.
– Нет, – не поднимая глаз, отозвался Гущин.
Командир чуть поколебался, затем махом опрокинул налитый стакан, шумно крякнул и утер рот рукавом гимнастерки.
– Леха, ну сам же виноват, а! – присев рядом, обратился он к Гущину. – Вот скажи, чего ты свой характер все показываешь?
– Ничего я не показываю, – сквозь зубы процедил Алексей.
Командир снова вздохнул:
– Ну, получили они эту дребедень, а ты что получил?
После этой фразы Алексей поднял голову. Взгляд его, твердый, будто отлитый из чугуна, уперся в командира. Тяжело, низко, с хрипотцой он произнес:
– Дети в детдоме – это не дребедень. Сам же не хотел сбрасывать.
– Ну, не хотел, – признал командир.
Он порывисто поднялся и снова заходил по комнате. Где-то на середине третьего круга резко развернулся к Алексею:
– Да, не хотел! Не хотел! Но надо же головой думать?! – Командир с досады больно постучал себя кулаком по лбу. – Леха, ты где живешь – не понимаешь? Есть правила: просят отвернуться – отвернись. Просят глаза закрыть – закрой. Люди свои дела сделают, потом тебе помогут.
– Да к черту такие правила! – отшвыривая в сторону гимнастерку, резко ответил Гущин. – Я такие правила, где интересы толстосумов ставятся выше интересов детей, выполнять не подписывался! И никогда их выполнять не буду!
– Молодец! – всплеснув руками, с иронией прокомментировал командир. – Все бабки отдал, еще и должен остался. Молодец! Теперь тебе даже кукурузник не видать как собственных ушей с твоим волчьим билетом.
Алексей медленно поднял на командира страдальческие полные тоски глаза.
– Паша, ты добить решил? – тихо проговорил он.
Командир снова сел рядом. Не хотел он добивать Леху, любимого подчиненного и друга своего лучшего, да и злился-то сейчас не на него, а на ситуацию, и на эти чертовы правила, будь они неладны! Ему самому было тошно порой выполнять нелепые противоречащие и здравому смыслу, и совести приказы. Но ослушаться…
Командир подавил вздох. Однажды он уже ослушался. Тоже вот, как Леха, не стерпел, когда молодой без году неделя лейтенант, резко назначенный командиром экипажа благодаря деду-генералу, в один миг единолично принял решение об увольнении Мишки Крюкова, классного летчика, высказавшего после первого же совместного полета новоиспеченному начальнику все, что думал о его профессиональном уровне, не стесняясь в выражениях. Павел как сейчас видел, как дедовский внучок, напыщенно оттопырив нижнюю губу, зачитывал докладную о безобразном поведении Крюкова, которую, по его распоряжению, должны были подписать остальные пилоты. Кто-то понуро молчал, кто-то пытался заступиться за Мишку, а он, Павел, открыто заявил, что Крюков сказал все верно и что ничего он подписывать не станет, а если кого и надо гнать в три шеи, так это самого командира…
Такого Павлу не простили. Уволить, правда, не уволили благодаря начальнику штаба, полковнику Столярову, лично защитившему его от кляуз обозленного лейтенанта перед вышестоящим руководством – сверху уже посыпались проверки и требования объяснений, дедуля-генерал подсуетился. Однако лишили не только премии, но и влепили штраф, а также на месяц отлучили от полетов. Четыре недели Павел чистил картошку и драил сортиры на аэродроме, по вечерам выслушивая причитания жены и ее же упреки в наплевательском отношении к семье, потом вернулся за штурвал с понижением в звании, а когда поступило предложение от старого приятеля перевестись на периферию возить грузы, согласился не раздумывая.
Урок этот дался Павлу тяжело. Особенно одолевала боль от зуда жены Валентины, бабы хорошей, но до самозабвения влюбленной в деньги. Потерю мужниной премии переживала так, что ночами не спала и до-о-олго потом вспоминала… А Павел лежал рядом и вместо жарких ласк жены получал сдобренные слезами сожаления и причитания.