Ольга Покровская - Рад, почти счастлив…
– Мама, ты просто не знаешь дедушку! – успокаивал её Иван. – Он так живёт. А что похудел – ну а кто в его возрасте не худеет?
Оптимизм Ивана объяснялся просто: надеждой на солнце, на всеобщий расцвет земли. Что тут говорить! До апреля два месяца. А если подумать, к примеру, о Феодосии, где мимоза почти зацвела, то ещё меньше. Уже самый порог, дверь приоткрыта, дует!
Когда Иван оставался один, сквозняк близящейся перемены мучил его. Чем больше весны, – чувствовал он, – тем в глазах темнее. Весна – это салют возможностей, которые он всё равно не сможет использовать, потому что трус и «манная каша». Все до одного близкие люди сказали ему об этом, а он всё сомневался – нужны ли решительные действия или, может, протянет так?
В эти первые сверкающие деньки, попавшись на обманку весны, дедушка вышел постоять на балконе и простудился. Грянул кашель. Зори померкли, скрылась Феодосия. Счастливые привычки зимы – гитара и вышивание, снежные завтраки, прогулки с Максом – всё было забыто. Теперь всей семьёй они сжимались в комок при наступлении ночи и ждали утра, когда придёт доктор.
Тогда-то Иван с щемящим сердцем понял, какая в действительности у него хилая команда. Бравада слетела с мамы. «Помогать оптимизмом» ей стало невмоготу. Она крепко взялась за спицы с клочочком свитера и держалась за них, словно это были перила жизни. Если же спицы по какой-то причине приходилось откладывать, она срочно перехватывалась за локоть сына. Её хватательный рефлекс усиливался к ночи и с приходом врача. Иван жалел маму. Что было с неё взять, раз даже могущественной бабушке болезнь деда оказалась не по плечу. Бабушка устранилась, ушла в глубь своих восьмидесяти лет. То есть, заботы и хлопоты о больном, по-прежнему, были на ней, но дедову ниточку она больше не держала в руках, отдала внуку и на Божью милость. Иван должен был решать сам, везти ли дедушку с его ужасным бронхитом в больницу, или оставить дома. Все остальные, более мелкие выборы тоже совершал он.
Поначалу Иван не заметил своей единоличной ответственности, но однажды такое одиночество навалилось, что он испугался. Хорошо, что в тот час мела метель. Иван приблизился лбом к стеклу и опёрся о тишину и весёлость снега.
«Боже, милостив буди мне грешному», – думал он о себе и обо всех своих. И на этих словах слабенько ему замелькало, что, быть может, природа, устройство мира, свидетельства о Христе – и правда в силах защитить человека?
Днём, придя к дедушке смотреть с ним зимнюю Олимпиаду – единственное, что в те дни пробуждало интерес старика – Иван всё время пытался нащупать в себе эту надежду – цела ли?Дедушкина болезнь легла перед Иваном, как камень. Время застопорилось. Однако в обход этого камня по-прежнему текли жизненные ручьи. В разгар волнений, насколько можно не вовремя, Ивану позвонил научный руководитель с факультета переквалификации. Ему надо было, чтобы он явился срочно, для обсуждения поездки в Берлин на конференцию. Как выяснилось, у намеченной ранее делегатки вот-вот родится малыш. «И о чём только барышня думала? Не вчера ж это выяснилось!» – переживал руководитель. Разумеется, оговорился он, Иван не самый прилежный студент, но его хороший немецкий пригодится в поездке. Всё-таки немцы частично финансируют их исследования – будет неплохо проявить уважение к их языку, сказав на нём несколько внятных реплик.
«С паршивого студента – хоть шерсти клок», – прочёл его мысль Иван. Велик был соблазн отказаться сходу. Да и не только от конференции. «И всё-таки, – рассудил Иван, – он – человек, существо социальное. Ему следует взять себя в руки, закрыть на час проблемы семьи и трезво обдумать поступившее предложение».
Он оделся тепло, и тем себя оправдав, что всё равно пришлось бы идти в аптеку, отправился на канал.
«Значит так, Берлин… вот-вот родится…» – вхолостую крутил он реплики разговора, пытаясь думать. Но мысль буксовала. К слову «родится» прилип антоним, и он был о дедушке. Тогда Иван черпнул снега и крепко, так что попало за воротник, себя умыл.
После умывания дело пошло веселее. «Может быть, – рассуждал он освобождённо, – само по себе предложение и не плохо. Придётся готовиться. На письменном столе – листы и книги. Милый, никчемный труд! Но такой ли уж милый? Какого рода процесс он поддержит своим участием?»
Каждый год их «факультет переквалификации» выпускал на волю отряд специалистов, обученных расчленять явления современной культуры и писать об этом пространные глупости. Иван вспомнил, как в последнее своё посещение видел в буфете студентку с картиночкой. На картиночке было яйцо с торчащей из него лопоухой человеческой головой, повёрнутой к зрителю затылком. Девица вдумчиво разглядывала голову и строчила в тетрадь.
«И какая тогда, к чёрту, конференция? – подумал Иван. – Разве только поднять на конференции революцию. Выйти с плакатом… Но вряд ли “манная каша” пригодна для революционных дел. Пусть революции поднимают революционеры».
На этом сомнения его оставили. Через белый перелесок, руша чью-то лыжню, Иван срезал путь и пришёл в аптеку. И больше уже не отвлекался на глупости, потому что чувствовал правило – больного родственника нельзя отпускать из мыслей. И он держал дедушку в мыслях не отпуская.
За своё решение Иван в тот же день получил по шапке от мамы. Дедушкина болезнь подкосила её жизнелюбие. Она была раздражена и несчастна.
– Не полетишь? – изумилась она. – И почему же? Ты, может быть, очень занят? Может быть, у тебя блестящий круг общения, творческая работа? – расходилась Ольга Николаевна. – Ты трус и лентяй! Не хотела тебе говорить, но скажу! Встретилась с соседкой. Она мне: а что у вас с сыном? Он как, здоров? А то мы смотрим – всё с бабушкой да с бабушкой. А… внук хороший – ну ясно. – Я чуть не провалилась от стыда! На тебя люди пальцем показывают! А он – «не полечу»! Полетишь! К тебе приехала мать – ты что-нибудь сделал, чтобы адаптировать её в вашем полудиком социуме?
Иван слушал, не возражая, как если бы мама была ливень и гром.
– Дедушка выздоровеет – я всё исправлю, – пообещал он.
– Господи, что ж это выросло! Что за безвольное существо! – возопила Ольга Николаевна и, вскинув голову, ушла к себе в спальню.
Чтобы подстраховать память, Иван оставил на письменном столе уведомление себе: «Исправить!», а сам вернулся мыслью к своей насущной задаче – выручить дедушку.Однажды вечером в его сосредоточенное внимание вклинилась Оля. Она привела к нему соскучившегося Макса, но как только за ней закрылась дверь, выяснилось, что Макс не скучал – он был в тягостном отчаянии, удивительном для шестилетнего мальчика. Оказалось, что Оля, едва стает снег, собралась-таки переселяться к жениху за город и решительно забирала Макса с собой. «У меня тут всё моё! Бабушка! Моя комната! – рыдал Макс. – Я тут сплю!». Это был тот случай, когда в мирной натуре Ивана включались оборонительные механизмы. Ему захотелось вмазать кулак в морду обидчика. Пару раз, бывало, он так и поступал, и получал удовольствие от содеянного. В данной же ситуации бить оказалось некого. Конечно, Оля виновата, но, в конце концов, она пытается создать семью, и потом, женщин не бьют. Жениха её и вовсе упрекнуть было не в чем.
Пораздумав, чем бы утешить Макса, Иван нашёл в книжном шкафу «Робинзона Крузо». Опуская скучные главы, он за три вечера прочёл ему книгу, и «Робинзон» помог. Макс понял, что безвыходных положений не бывает, и теперь уже не отчаивался и не плакал, а выдумывал хитроумные планы своего освобождения.
Тем временем дедушкин кашель осел в лёгкие. «Вот так! – жаловался Максу Иван. – Это куда хуже, чем ваша Малаховка. Понимаешь ты это?» Макс понимал и подбадривал друга, как мог. «Мой дедушка тоже кашляет, – утешал он его. – Но ничего, живёт». И Иван – как ни смешно это было – обнадёживался.Все дни дедушкиной болезни Иван пристально изучал февраль. Каждый час отпечатывался в памяти, оставляя после себя «фотографию». Эта удесятерённая ценность мгновения была ненавистна ему – он словно прощался за дедушку со всей переменчивой февральской погодой. Сами собой на него накатывали стихотворные строчки. Иван разглядывал их ничтожную красоту и понимал: если б это хоть чем-то могло поддержать дедушку, он с радостью отрёкся бы от всего искусства земли. Повинуясь иррациональному требованию души, Иван придумал для себя «пост» – без кофе и сладостей. Чем это поможет, он не знал, но нарушить его не решался. Следующим ходом стал ежедневный подъём в пять. Он вставал, открывал окно, влажный, нечистый воздух городской зимы обдавал его, и сон выветривался. Иван смотрел на тёмную улицу и уговаривал день быть добрым. Молиться, как следует, он не умел, так, шептал, что помнил из детства – «Отче наш…», «Милостив буди…». И всё-таки, начатый подобным образом день казался ему надёжнее дня обычного. «Как-нибудь протянем», – уповал он.
В середине самой трудной недели, когда и Олимпиада уже не могла вызволить дедушку из его тихой дрёмы, явился Костя. – Ура! – завопил он осипшим голосом, больно обняв Ивана. – Наконец-то добрёл к тебе! – И, раздевшись, с хрустом пошёл по его печали. – Всё, что было, – пшикнуло! Музыка кончилась! Космос холоден! Человек страшен! – скандировал он. – Машка в институт не ходит, лежит дома, голову под одеяло. Со мной не разговаривает, потому что я ей – напоминаю! И скажи мне теперь, что с ней было? Петарда? Горело-то пять секунд, и всё – чад, дым! Где любовь? Что любовь? Я вот тоже думаю – ну а мне-то какого чёрта было надо? Чихать мне на подростков, и на весь Интернет. И вместо Маши, в общем, сошла бы какая-нибудь Наташа. Ну да что теперь! Преступление состоялось. Дальше у нас по плану что? Наказание! О Женьке, представь, ни слуху, ни духу. Даже не знаю, где он. В институте его нет, номер заблокирован… – На секунду Костя умолк, оглядывая кухню, как если бы не вполне понимал – куда попал. – Слушай-ка: поехал искать его к Фолькеру! Хотелось покаяться. Звоню в домофон. Фолькер отвечает – давай, мол, в студию. Вхожу – он валяется с гитарой в кромешной темноте. У него там окон нет. Обрадовался мне. Сразу стал изливать душу. В вашем, говорит, гнусном поколении никому ни черта не надо. Я такой тупости в жизни не видел. Саморазрушения, говорит, больше, чем у меня, только оно ещё и безыдейное. Не от внутреннего конфликта, а от одной пустоты. Я, говорит, теперь, посвящу себя алкоголизму, потому что работа перестала меня увлекать. Вспоминаю, говорит, своё целебное детство – как меня родители воспитывали. Но следы бурной деятельности уже не смыть. А жить с ними нельзя. Человек, мол, должен быть чистый.