Антон Уткин - Южный календарь (сборник)
Столики в купе не были застелены, чай не носили, а просто топили титан, и все ходили за кипятком со своей посудой. На ее памяти так потерянно было все только после войны, да и то не слишком долго. Еще в купе ехали двое молодых людей: юноша и девушка, годившиеся ей во внуки. Евгению Станиславовну поразило, что попутчики ее были какие-то замкнутые, неразговорчивые, на все ее попытки завязать разговор отвечали односложно и уклончиво, и от этих попыток на их лицах проступало неподдельное мучение. И это изумляло Евгению Станиславовну. Ведь еще недавно все было совсем не так, и люди, которые вместе совершали путешествие, расставались друзьями и даже обменивались адресами. Незадолго до станции юноша с девушкой удалились, наверное, в ресторан, и она осталась с любителем неприличных газет. Читать ничего не хотелось, а сидеть молча, как в камере, с незнакомым неприветливым человеком было ей неуютно, и поэтому она обрадовалась остановке.
Стукнула площадка рабочего тамбура, и население вагона потянулось к выходу. Евгения Станиславовна взяла целлофановый мешочек с мусором, переждала, пока пройдут выходящие, и, по инерции придерживаясь за поручни, пошла по коридору к коробке с отходами. Вагон облепили торговцы, и перрон на время стоянки поезда превратился в настоящий рынок. Торговали, главным образом, как-то совсем уж сермяжно одетые пожилые женщины, смотревшиеся рядом с московским поездом, как из другого века, предлагали вяленую рыбу, огурцы, вареную картошку, воду ядовитых тропических цветов, пиво, трикотаж, а одна сгорбленная бабушка даже привела к поезду беленького козленка, которого держала на поводке из простой бельевой веревки. И такой нуждой были наполнены ее глаза, что эта наивная надежда продать козленка пассажирам поезда дальнего следования вызвала в Евгении Станиславовне даже не жалость, а страх. Евгения Станиславовна бросила взгляд на горку аляповато раскрашенной фаянсовой нестерпимо сверкающей посуды и брезгливо поморщилась: ей было удивительно, как можно предлагать такие безвкусные вещи. И вдруг, не дойдя до тамбура, быстро вернулась, миновала свое купе и, как была в темно-зеленом шевиотовом костюме, не надев даже плаща, под удивленным взглядом проводницы спустилась на асфальт перрона.
– Настенька? – неуверенно позвала она, и на звук ее голоса проворно обернулась маленькая старушка в каком-то бесцветном уже драповом пальто и оренбургском платке. В руке она держала целлофановый пакетик с картошкой и огурцами, а в ногах у нее, обутых в коричневые зимние кожаные сапоги, стояла грязная грузная полиэтиленовая сумка в серую и красную клеточку.
– Кто? Вот… – только и сказала она, приглядываясь к быстро шедшей к ней Евгении Станиславовне, и даже взмахнула свободной рукой, то ли отгоняя наваждение, то ли подзывая ее подойти скорей. – А я – ты не поверишь, Женя, – сказала она вместо приветствия, глядя ясными светлыми глазами, – тем днем видала во сне тебя. Ну, думаю, померла моя Женя.
– А Женя к тебе как раз ехала, – рассмеялась Евгения Станиславовна. – Мы еще поживем с тобой, миленькая.
– Поживем трошки, – согласилась Настенька, но тут же тень набежала на ее лицо и она, вздохнув, добавила: – а то, может, уже и хватит.
Евгения Станиславовна обхватила ей запястья, не выпуская пакетика с мусором, а Настенька держала в руке свою картошку. Первой мыслью Евгении Станиславовны было сейчас же сойти с поезда. Но потом она подумала, что ее встречают, а предупредить она, может быть, не успеет, и рассудила, что это будет не хорошо.
– Настенька, – сказала она, – я непременно, непременно заеду к тебе на обратном пути.
А Настенька согласно кивала и повторяла:
– Урицкого, восемнадцать, за почтой, свой дом, свой. Зеленая калитка у меня. Сразу прямо за почтой.
– Это что же у вас за станция? – спохватилась Евгения Станиславовна и оглянулась.
– Это ж Кантемировка, – несколько удивленно ответила Настенька. – Смотри ты, сколько ж годков прошло, а так мы и не видались. Сорок пятый и девяносто третий – это сколько будет?
– Сорок восемь, – быстро сосчитала Евгения Станиславовна.
– Сорок восемь, – повторила за ней Настенька и покачала головой.
Подошел какой-то мужчина – пассажир поезда, спросил пива, и Настенька кликнула свою товарку.
– Как, знаешь, сын пьет, то я его и не ношу, – пояснила она Евгении Станиславовне.
Так много надо было сказать, так о многом расспросить, но слов не находилось, и они просто стояли, не выпуская из рук ни друг друга, ни свои пакеты.
– Ну ты подумай, – сказала Евгения Станиславовна, – сколько тут ездила, и все, значит, мимо тебя. А не видела, ей богу. А в окошко все время гляжу, – рассмеялась она.
– Значит, – усмехнулась Настенька, – далеко ездила?
– До сестры, – как-то естественно подстроившись под речь Настеньки, ответила Евгения Станиславовна. – И сейчас туда.
– До сестры, – повторила Настенька и снова невесело усмехнулась: – Так и я раньше здесь не толкалась, не купецтвовала… Все какую копейку доберешь… Что с людьми-то сделали. – Она сокрушенно покачала головой, но без особой какой-то скорби.
– Да-а, – неопределенно произнесла Евгения Станиславовна.
Они помолчали.
– Колюжного видала? Жив?
– В восемьдесят седьмом жив был, – сказала Евгения Станиславовна.
– Ну, ну, – кивнула удовлетворенно Настенька. – Что ему сделается? – И обе они заулыбались.
«До конца стоянки скорого поезда Москва – Адлер осталась одна минута», – пронесся над перроном металлический голос диспетчера, и Настенька засуетилась.
– Эх, Настенька… – с горечью сказала Евгения Станиславовна.
– Да вот хоть картошки возьми.
Настенька почти насильно вложила пакет с картошкой в свободную руку Евгении Станиславовны.
– А ну без разговоров мне, – командным голосом, резко и властно погасила она сопротивление Евгении Станиславовны, и Евгения Станиславовна в это мгновение словно бы увидела ее, какой и привыкла вспоминать – с румянцем во всю щеку, в черном берете, лихо заломленном на левую сторону. Она только порывалась дать ей сколько-то денег за эту картошку, но и сама понимала всю неуместность этого.
– Заезжай, Женя, сестричка, – приговаривала Настенька, и в голос ее вернулась ласковая мягкость. – Посидим, вспомним, как Богу душу… – личико ее внезапно сморщилось и на правое подглазье быстро выкатилась слеза. – Все ж у меня свое: яблоки есть и сливы, и абрикос, мелкий, правда, жерделей зовем его. Всего закатала… В Москве-то как у вас? Мышей-то еще не едят? – неожиданно улыбнулась она.
– Кому как, – заметила Евгения Станиславовна, прижав к себе картошку и глядя в светлые прозрачные глаза Настеньки со снисходительной нежностью.
– Ну, помогай Бог, – сказала Настенька и подсадила Евгению Станиславовну, помогая ей поставить ногу на первую, самую высокую ступеньку. – Помогай Бог.
Диски колес медленно повернулись, и завертелся в них веселый стальной сгусток света. Настенька, подхватив свою сумку, некоторое время шла по перрону за поездом, глядя снизу вверх на окно, в котором виднелась Евгения Станиславовна, а потом остановилась и, уже не оборачиваясь на поезд, углом платка обмахивала уголки глаз.
Евгения Станиславовна стала в проходе напротив своего купе и смотрела сквозь пыльное стекло. Протяжные пологие нераспаханные холмы плавно плыли за толстым стеклом. Брошенная нелюбая земля поросла колтунами бурьянов. Где-то далеко в их складках лежали деревни и даже были видны над домами дымки, уходящие в светлое, но уже темнеющее небо. После этой неожиданной встречи с Настенькой Евгения Станиславовна замечала в себе такую бодрость и воодушевление, точно сбросила двадцать лет. Она как будто воочию видела, как быстро, весело побежала по жилам кровь, и стук сердца поднялся в виски. И этот всплеск чувств родил в ней обманчивое ощущение, что мир прост и понятен и принадлежит ей, как это случилось с ней в первый раз той далекой-далекой весной. Постепенно это ощущение стало спадать, она почувствовала усталость, прошла в купе и села на свое место. В глазах у нее стояли слезы, так что сосед виделся ей в прозрачном дрожащем контуре.
– Угощайтесь, товарищ, – как-то безучастно предложила она, разворачивая картошку, данную ей Настенькой. Картофелины еще хранили тепло и от них поднимался бледный, еле видимый пар. На одной чернела прилипшая веточка укропа.
Мужчина поглядел на нее недовольно.
Евгения Станиславовна, глядя, как идет и идет бледный пар от картошки, неторопливо, тщательно, как оборки юбки, перебирала все подробности жизни, которые успела ей сообщить Настенька. После демобилизации вернулась домой, вышла замуж за бухгалтера заготконторы, старшего сына убили – кто? за что? – ничего этого не успела узнать Евгения Станиславовна, – младший пьет, хорошо хоть худого не делает, смирный, и Настенька довольна: довольна, что есть сын, что есть огородишко, садишко, а пенсии на хлеб хватает, едва, но хватает. Да ведь, с другой стороны, подумала она, не намного-то больше понадобилось бы слов и ей самой, чтобы сейчас рассказать свою жизнь, когда-то такую насыщенную событиями. Доучивалась, тоже вышла замуж за своего преподавателя, надолго его пережила, остались сын и дочь, до недавних дней и сама преподавала… Лично у нее все обстояло более-менее благополучно, и если бы не эти чудовищные перемены, она смело могла бы сказать, что прожила хорошую жизнь, даже не очень и трудную. Да, она отчетливо помнила, что при начале того, что назвали перестройкой, никто не хотел ничего ломать до основания – было стремление улучшить уже существовавшее. По крайней мере, так это понимала она и бесчисленное количество других людей, которых она знала и понимала. И это казалось разумным и единственно правильным. Сейчас она с горечью вспоминала, с каким воодушевлением воспринимал все грядущее ее сын – инженер на заводе Хруничева, уверял, что настает великая, невиданная эпоха, и с каким недоумением озирался, когда грядущее превратилось в настоящее, а потом как-то разом сник, постарел и все внимание стал уделять садовому участку. Все это зародило в Евгении Станиславовне нехорошую, скрытую обиду, и последние несколько лет Евгения Станиславовна, хотя и старалась не поддаваться ей, жила с этим жгучим чувством. Внуки ее, напротив, в отличие от своих родителей и ее, все принимали легко и даже находили в своем времени немало удовольствий, были неплохо устроены, хотя и не так, как планировалось изначально, благодаря им она не испытывала ни в чем недостатка; она пыталась посмотреть на мир их глазами, но ничего путного не могла рассудить о них: то ли это было простое следствие молодости, – она допускала, что по преклонности лет, по немощи ли ума она не понимает чего-то важного, и искренне пыталась понять.