KnigaRead.com/
KnigaRead.com » Проза » Русская современная проза » Алексей Арцыбушев - Милосердия двери. Автобиографический роман узника ГУЛАГа

Алексей Арцыбушев - Милосердия двери. Автобиографический роман узника ГУЛАГа

На нашем сайте KnigaRead.com Вы можете абсолютно бесплатно читать книгу онлайн Алексей Арцыбушев, "Милосердия двери. Автобиографический роман узника ГУЛАГа" бесплатно, без регистрации.
Перейти на страницу:

Варя. 1947 г.

Таким болотом я и был в то описываемое мною время. Лучом света, глотком чистой воды была для меня в те дни Варя, которой спустя двадцать пять лет я принес столько горя, и вину мою перед ней не излгадят время и смерть.

В скором времени я лишился радости по вечерам быть с Варей. Тоня проследила меня до ее порога и вошла в ее дом как моя жена, муж которой принимается в нем как свободный человек. Этого было достаточно, чтобы двери дома наглухо захлопнулись перед моим носом. Варя все знала от меня, а ее родители принимали меня как потенциального, возможного жениха и, быть может, мужа их дочери. Сделанное Тоней открытие истинного положения возмутило их покой, и «спокойной ночи» я был лишен. Когда таким образом думают удержать, реакция бывает обратной. Если в доме нет мира, то это его не принесет, а наоборот, усугубит неприязнь, усилит вражду. Мы нашли место, где встречаться, а из дому я ушел совсем, к приятелю, коменданту общежития, и ночевал у него. Я часто бывал у Ивана Ивановича; он был в курсе моих семейных дел и посмеивался: «Ну, мальчишка, ты, кажется, влип». Я его познакомил с Варей, которая ему очень пришлась по душе.

Иван Иванович был крестным отцом Саши, к Тоне он относился как рыцарь к женскому полу, особо не вдаваясь в наши внутренние дела, стоя в стороне. Я же и не докучал ему своими проблемами. Он для меня не был Коленькой, которому я выворачивал свою душу наизнанку, зная, что ни я, ни моя жизнь ему не безразличны. Ивану Ивановичу проще было дать мне двадцать тысяч, чем вникать в мой душевный ералаш и копаться в нем, выискивая жемчужное зерно. По его просьбе мои живописные работы посмотрел И. Э. Грабарь, который благосклонно отнесся к моему творчеству и сказал:

– Поступайте в Академию, вы там балластом не будете.

Он в то время был ректором Ленинградской Академии художеств, куда осенью я думал поступить, чтобы одновременно отодвинуться на семьсот километров от Тони. Загвоздка была только в том, что у меня не было документа об окончании десятилетки. Я усиленно искал пути заполучить хотя бы справочку, пусть липовую.

Играя на сцене Муромского драматического, я играл не только Митьку-рыжего, но и Гришку Незнамова; произнося свой монолог о бедном ребенке, брошенном под забором, я в порыве отчаяния раздирал на себе рубашку, плача, шепотом произносил: «Эти сувениры жгут мне грудь!»[96] Театр рыдал вместе со мной, шмыгал носами и платками, утирая слезы. Сейчас мне предстояло нечто похожее. Мне нужно было броситься на шеи двух педагогов, у которых учился некто, и фамилия его состояла из девяти букв, так же как и моя, и они должны были меня признать за того «некто» и своими подписями подтвердить, что я – этот «некто» – окончил рабфак в таком-то году. Сыграв эту роль превосходно, вызвав слезы умиления на их глазах моими поцелуями в их пухленькие щечки, я получил свидетельски подтвержденную справку, в коей я потом вместо «оного», из девяти букв состоящего, аккуратно стерев его, на машинке буква в букву напечатал: «Арцыбушев А. П.». Справка об окончании десяти классов есть!

Всю подготовительную работу я не стану описывать, а коротко, для ясности. Рабфак давно не существовал, архив сохранился, и сохранились, но постарели щечки, в которые я чмокал так нахально, что глазки их прослезились и вспомнили меня, да еще как, потому что я им напоминал некие эпизоды из их педагогической деятельности давно минувших лет и им любезных.

А ларчик открывался очень просто: на том рабфаке у этих одуванчиков учился мой приятель, у которого, сбежав от Тони, я ночевал. Он же и подобрал мне фамилию из девяти букв, которая значилась в архиве. Он же рассказал про слабые, но любезные сердцу маленькие причуды обоих педагогов. Сценарий был написан. «Арцыбушев! На сцену! Выход!» Ведь «эти сувениры жгут мне грудь»! Плачу я, плачут и старушки, вспомнив былое… «Вы! Конечно, вы!» Занавес! А аплодировал я сам себе, неся в кармане Академию художеств.

Грабарь обещал освободить меня от всех экзаменов, кроме специальных, за которые ни он, ни я не волновались. Приближалась Пасха 1946 года. К этому времени Тоня упросила меня от имени Саши вернуться в дом. Коленька, возвратившись из армии, поселился у тети Грани, своей двоюродной сестры. Она на фронте потеряла всех троих сыновей. Я должен был активно готовиться к экзаменам в Академию. Роман шел и развивался не дальше губ. Студия и Варя в ней давали импульс к жизни и творчеству, уводя от действительности, которая угнетала меня своей бесперспективностью, но молодость брала верх над всеми проблемами жизни. Мой врожденный оптимизм брал верх, и я знал, я был уверен, что сама жизнь покажет дорогу, ибо пути Божии неисповедимы.

Как-то на занятия в студии не явился натурщик, все попросили меня занять его место, и я стал позировать. Скрип мольбертов, удары кистей о холсты, смирное сидение в одной позе унесли мысли мои за пределы окружающего меня мира, выражение лица моего изменилось, и наружу выплыл совсем другой, не знакомый никому Алеша. Когда из студии мы шли домой, вдруг Варя говорит:

– А ты совсем другой человек, чем кажешься, я это поняла сегодня, когда ты позировал. У меня было такое впечатление, что вместо хорошо мне знакомого и любимого появился совсем другой, мало мне понятный образ, душевный мир которого совсем иной, не похожий на тебя, какой ты есть или каким ты хочешь казаться. От тебя что-то отошло, и что-то пришло совсем иное, и весь ты стал другим.

– Каким?

– Таинственно-трагическим, с тебя словно слетела шелуха, или на мгновение ты скинул маску, за которой живет твоя душа, настоящая, мне еще не открытая.

– Хамелеон?!

– Нет, нет, не то я имела в виду. Мне на мгновение открылся мир твоей души, мир какой-то особый, тот, в котором ты живешь, не допуская в него никого, и в который сам уходишь не всегда.

– Чужая душа – потемки, проникнуть в свою-то душу и понять ее трудно, тем невозможней познать другую. Как говорит Коленька: «Вся наша жизнь – это театр одного актера, театр для себя!»[97] И актер, уйдя за кулисы, на мгновение становится сам собой, так случилось и со мной – ушел за кулисы. А ты могла бы любить того, кто сегодня позировал? Больше, чем того, который согласился позировать?

В воздухе пахло весной, грело солнышко, капало с крыш, звонко стуча об асфальт. Плавали белые лебеди на Чистых прудах, взмахивая крыльями, били о воду, ухаживая за лебедицей. Крякали утки, гоняясь по воде, оставляя за собой треугольник волн. Мы сидели на лавочке, рука в руке, и наши крылья хлопали, но не могли взлететь. Их полет начался только через шесть с половиной лет. Скоро, очень скоро на Крайний Север улетит белый лебедь, а лебедица будет ждать того, кого она открыла для себя в этот день. «Кто за судьбой не идет, того судьба тащит».

Приближалась Пасха! Красились яйца, пеклись куличи. Коленька на Пасху хотел прийти к нам. Бутылочка мадеры – для Коленьки, бутылочка водочки – для меня. 22 апреля. «Пасха священная нам днесь показася!» Стол накрыт, скоро придет Коленька. Проходит час, два, три – нет и нет. Сколько ни звоню к тете Гране – никто не подходит.

– Телефон, что ли, испорчен? А быть может, он на могилку к Ольге Петровне решил сперва съездить? Поеду и я, там встретимся!

Пришел я к могилкам – пусто, не лежит крашеное яичко, и взяла меня там тоска смертная, словно с землей, с миром, с солнышком прощание настало. Встал я на колени перед мамой и плачу, горько-горько плачу, как перед казнью какой, как перед гибелью. Тоскует душа в предчувствии, а чего, и сам не знаю. Выплакался я, повторяя сквозь слезы: «Помоги, помоги… мамочка!» Тут выплакал я ей всю свою жизнь с Тоней, с первых дней мне опостылевшей, и любовь свою бескрылую и по закону преступную.

Побрел я домой не торопясь, весь опустошенный: все оставил там, на могилке. Где же Коленька? Где? Пришел домой. Нет и не был. Звоню Гране. Ага, сняли трубку, дома.

– Теть Грань, алло!

– Да, да, Алеша, я слушаю.

– А Коленька где?

– Его сегодня утром арестовали, весь день шел обыск, только что ушли, приходи!

Я помчался, не разбирая луж, суясь под машины, под гудки и ругань шоферни. На полном ходу – в трамвай, бегом по переулку, так же по лестнице.

– Алешечка! Коленьку арестовали сегодня утром. Маргариту Анатольевну ночью. У нее же отца Владимира Криволуцкого, Ивана Алексеевича и Веру! В Лосинке!

Я обомлел – всех сразу?

– У нас, сам видишь, все перевернуто вверх ногами! Трясли, стены простукивали, шишки от кроватей свинчивали, в трубу лазили. Все книги по листку перелистывали. Ты звонил?

– Не один раз.

– К телефону не подпускали.

«Пасха священная нам днесь показася!» Бомба разорвалась рядом, взрывной волной меня контузило. Надо было очухаться. Коленька прописан после армии был на Яковлевском, значит, придут и туда. Домой, скорей домой!

Войдя в комнату и окинув ее взглядом, я не мог сообразить, что мне делать и с чего начать обыскивать самого себя. Ни на полках, ни в письменном столе, ни на нем, ни на стенах, ни в шкафах не было никакого криминала. Что им, гадам, надо? Что ищут? Словари, словари, аккуратно стояли и лежали по местам. Ноты, книги. Неужели каждую трясти или перелистывать? Политика Коленьке была чужда и противна так же, как мне. Эта помойная яма мелких и крупных страстей, жажда власти, хоть капля ее ни его, ни меня не интересовали и противны были по своей природе. Коленьку посадили потому, что посадили отца Владимира. Значит, подпольная Церковь. Открыв нижнюю часть киота, я увидел так знакомые мне Минеи, Триоди, Осмогласник, Псалтырь – что ж, все это в печку? Но это – улика! Пойди, докажи, что не служили дома, а это – криминал. Я сгреб все книги и вышел с ними на черный ход. Направо и налево – чердаки. В их глубину в самый темный угол положил я все богатство и присыпал землей. Шаря по углам, наткнулся я на душегрейку, забытую у нас Анной Григорьевной, которую невзлюбила Тоня. Как-то попросил я ее помогать Тоне с Сашей, на что она радушно согласилась, но та ее выставила. Сняв с вешалки душегрейку и прощупав ее, я почувствовал, что она полна какой-то бумаги. Распорол, оказалось, что Анна Григорьевна – миллионер. Из душегрейки я вытащил пачку бумажных кредиток времен Николая II. Пересчитывать их не стал, сжег тут же. Перерыв все столы и ящики и ничего не обнаружив, засунул на место. Средь бумаг я не заметил мое письмо Варе. Спалил фотографии каких-то батюшек, мне неизвестных. Вот вроде и все. Пулеметов нет, бомб тоже. Пусть приходят. А они и не замедлили, пришли, как всегда ночью, яко тать в нощи! (1 Фес. 5: 2) Рылись всю ночь, трясли, простукивали, взламывали. Что-то откладывали в сторону. Их было трое, один другого омерзительней, да два понятых, в соблюдение «законности». На чердак не догадались пойти. Вряд ли я смогу описать тут мое ощущение любви к родине в эту ночь. Как они не сломали кафельную печь, я удивляюсь. При взгляде на этих фашистов, мне вспоминались наши кинофильмы, вроде «Доктор Оппенгеймер». Изображая фашистов, они копировали самих себя, только форма другая, а содержание то же.

Перейти на страницу:
Прокомментировать
Подтвердите что вы не робот:*