Сергей Шаргунов - 1993
У Степана. Это пьянь такая же, на Льва Толстого живет, ну, ты знать должна… Степан! Ну, этот… Зяблицев! У Степана он… Ладно… Посмотрим, долго тебя твой Степан терпеть будет… Три дня уже домой не идет… – Егор отхлебнул из бутылки, протянул Тане.
Она сделала глоточек и, чтобы не успеть распробовать, быстро протолкнула глотком шипучки. Еще глоточек, еще шипучка…
– Всё, хорэ! Чо-то ты разбухалась, – заметил Егор неладное и отнял бутылку. – Смотри, напьешься, родители тебя по головке не погладят.
– Да им насрать на меня! – сказала Таня уверенно.
– Чего это?
– Не знаю, – она дурашливо хихикнула.
– Не гони волну. Нормальные они у тебя. Живые, здоровые, не квасят. Работящие.
– Денег мало зарабатывают, – она опять глупо хихикнула и зачем-то присвистнула.
– А кто много? У нас на Сорок третьем ты таких видела? Разве этот паразит, как его… Янсюкевич, Янс…
– Почему вы его все не любите? – сказала Таня. – Он же ювелир. Он честно деньги зарабатывает.
– К стенке бы этого честного. Не ювелир он, а паук… Или слепень, бля! Да, он как слепень, вот! У него свое кафе в Правде, с бильярдной, и еще делишки есть. Он просто языком не треплет, не отсвечивает. А мне серьезные люди всё как есть сказали. Ну и чо он, этот слепень? Богатеет, богатеет, а, думаешь, поможет? Я вот бабок получил, гуляю, всё разбросаю, выпью, и опять без копья… Скоро еще получу. Машину купил три дня назад. Думаешь, откуда капуста? Секрет! Жалко, магнитолы нет, без музыки пока. Ничо, это мы исправим. Таня, ты мелкая еще, запоминай, что старший говорит: паразит – он и есть паразит. У меня трудная ситуация была, до армии. Девчонке одной подарок хотел подарить на Восьмое марта, она потом из наших мест насовсем уехала. Я деньги зарабатывал, мы тачки мыли в Пушкине. Но в тот момент голяк был. Иду по дороге, а навстречу Янс с бульдогом. Я ему такой: “Мое почтение. Вопросик есть. А могли бы вы… На недельку. Всё верну”. Он не смотрит даже. Он не на меня смотрит, а на собаку и говорит по-бабьи, как не мужик, по-бабьи так: “Тебя что, мать послала попрошайничать?” Бляха-муха, какой я тебе попрошайка? Я с двенадцати на стройке помогал. Я в пятнадцать, считай, был мужик. А тут мне шестнадцать уже было. А он стоит, на собаку смотрит и мать мою приплел.
В бутылке оставалось меньше половины. Таня насвистывала, переставала, вдруг обнаруживала, что опять свистит; ей хотелось беситься, прыгать и танцевать, даже броситься в воду и поплыть. У нее бы сейчас получилось плыть, она знала. Одновременно ее клонило к Егору, подняться было тяжело, да и он сжимал всё тверже, пятерней проводил по шее, небрежно, размашисто, но одновременно заботливо, так что вспоминался отец, перебирающий струны гитары.
– Ты меня любишь? – спросила она.
Рука Егора сползла ниже и сквозь ткань поиграла ее правой грудью.
Таня с девичьей инстинктивной пугливостью вскочила, – он не стал удерживать, – кинулась к воде, помедлила и побежала вперед, поднимая шум и плеск, молотя по воде кулачками и высоко закидывая пятки. Когда вода дошла ей до шеи, она, развернувшись, с тихим смехом побежала обратно. Егор смотрел на нее осоловелым, немигающим взглядом. Слепень темнел у него промеж глаз.
Она крутанулась и стала танцевать, как будто на дискотеке: ножка влево, ножка вправо, влево-вправо, влево-вправо, подкидывая вверх-вниз сжатые кулачки. Свобода без конца и без края раздирала грудь и звала двигаться смелее. Ее уже не занимал вопрос, когда они поедут обратно…
– Ну чо ты скачешь, рогатками своими светишь?
Ритмично извиваясь, Таня протанцевала к нему, выхватила бутылку, подняла жестянку и, продолжая плясать, в два счета запила водку остатками спрайта.
Из зарослей на склоне раздался хруст, залаяла басом собака.
– Рекс, ко мне! – крикнул гневный мужской голос, и в сознании у Тани мелькнул отсвет какого-то давнего древнего воспоминания.
Она внезапно почувствовала усталость. Села рядом с Егором, заглянула ему в лицо, где за прошедшее время, казалось, удлинилась темная щетина, нежно пальцем провела по шраму.
– Ну чо ты? – Егор мутно посмотрел ей в глаза. – Ты ж еще целка!
– А откуда шрам? – спросила она.
– Я ж тебе сказал. Чем ты слушала? В армии засандалили. Слышь, а ты целовалась уже, а? Честно… Небось не целовалась даже, а? Слушай сюда, вербочка: ты на большее, чем поцелуй, не рассчитывай. – Он доцедил пиво, сплющил жестянку. Уставился на бутылку, словно бы обращаясь к ней. – Мелкая… Хотя все вы сейчас всё знаете, всё умеете… А чо бы и не? – Он говорил несвязно, булькая и мыча, и кривился половиной рта. – А чо бы и не, соседка? Если по согласию… Ваще-то какая кому разница… Если сама захотела… Хочет. Ну и чо?
Его слюнявый крупный рот шевелился и барахтался близко, чуть воспаленный по краям, на верхней губе рыжела прилипшая крошка табака. Этот рот притягивал Таню, как хищное экзотическое растение.
– И куда родаки твои смотрят? – донеслось изо рта.
– Они меня не любят, – сказала Таня с негромкой тоской. – Они себя любят.
– Меня? – ослышался Егор.
– Да, тебя, тебя… Они тебя любят! – Она засмеялась, сделала легкое движение навстречу и поцеловала первая.
Поцелуй получился короткий, как всхлип.
Губы Егора были солоновато-горькими, он оторвался от нее, впился в бутылку, передал:
– Пей!
Таня опрокинула в себя мерзость, вкус поцелуя позволил водке проскочить. Она закрутила головой, ища, чем бы запить или закусить. Егор нахлынул своим ртом, и их следующий поцелуй вышел бесконечно долгим.
Она провалилась в этот поцелуй, совсем дурея. Язык Егора мотался по ее зубам, полируя и пересчитывая, его губы мяли и высасывали ее губы, даже раздвоенный подбородок похотливо толкал в ее подбородочек двумя половинами и колол щетиной. Когда Егор отлепился наконец, Таня ничего не соображала. Свет, только свет, один только свет видела и вдыхала. Свет был ослепительно-белый, она закрывала глаза, ныряла в черные глубины, но острый луч доставал и оттуда: ее снова, встряхивая, тащили наверх, к яркому свету.
Она очнулась от собственного стона и от того, что ее трясут; было больно, ей хотелось выдавить из себя эту боль, хотя бы так, стоном.
Подбородок Егора нависал и, увиденный перевернутым, был смешон, как мордочка гнома.
– Не-не… Не… – протянула Таня.
– Сама… ты… Сама напросилась! – Он запечатал ее стон широкой ладонью, и от его ладони, сырой, как тесто, она снова отключилась.
…Она разлепила глаза, и первое, что увидела, – изумрудный купальник, валявшийся поодаль и смотанный в тряпку.
Она плохо понимала, что произошло. Спина и плечи чесались от укусов. Инстинктивно провела рукой под животом, там, где было больно, пальцы испачкались; вытерла их о полотенце и перевернулась на другой бок.
– Оклемалась? – Егор сидел и курил, глядя вдаль.
Таня оперлась на локти, встала, шатаясь, не задумываясь о том, что голая. Подбежала к воде, нагнулась, и ее вырвало.
– Поблюй давай от души! Вот так! Во-во-во! Можешь попить. Здесь водица нормальная, ручьи проточные. Как же тебя угораздило так нарезаться, а? Зато хвалю, красава: целуешься клево. Не, ты – красава, правда! – Он говорил развязно, но слышно было: виновато, с затаенным беспокойством. – Иди сюда, собираться надо…
Он смотрел на нее, трезвея: сзади, на отдалении было заметно, что у нее детская, слегка мальчишеская фигура с проступающими лопатками.
Таня прополоскала рот, неспешно пошла вперед. Она ступала, раздвигая воду плавными круговыми движениями, тошнота медленно отпускала, боль внизу слабела.
Она зашла по горло, испытывая заторможенное блаженство, готовая раствориться вместе с каплями крови. Присела, скрылась с головой, встала, моргая и улыбаясь сквозь отекающую воду Пряди налипли на лицо, лезли в глаза и рот, а между ними сочился золотистый свет.
Спокойный, славный, такой дружелюбный свет… Свет августовского дня, свет издыхающего детства, свет женственности, полупьяный свет… Откуда-то с небес отрывисто лаяла собака.
– Пора уже! – позвал Егор.
Таня сомнамбулически повернулась на зов, улыбаясь.
– Иди сюда!
Она пошла, всё так же раздвигая воду плавательными движениями.
– Ты чо, упоротая?
А?
– Пора нам! Ты знаешь, скоко дрыхла?
– Что ты кричишь?
Егор от раздражения звучал всё четче:
– Бегом, кому говорят… Меня слепни затрахали!
Он злился: ему было не по себе перед этой девочкой, перед ее наготой, от случившегося. Он трезвел и ощущал некоторую зависимость от нее, от ее медлительности, от того, что ей в голову взбредет, когда она полностью протрезвеет.
Она вышла на берег, глядя куда-то поверх него.
Он ухватил одним порывистым взглядом ее груди, маленькие и круглые, курчавый светло-рыжий завиток, поморщился, – опять шевельнулась похоть, – сердито приказал:
– Одевайся! – и сам надел мигом матроску и шорты.
Таня, пошатываясь, держала купальник в руках, похоже, не соображая, как им распорядиться.