Захар Прилепин - Семь жизней (сборник)
Ты идёшь себе по берегу. Мёртвые крабы в песке, нашествие медуз у океанского берега, шлюпки, рыбаки с выгоревшими лицами, глаза у них такие – словно они ни о чём не думают, хочется сказать, что они всё знают заранее – но нет, и не знают, и знать им незачем, ты можешь прожить тут годы и годы, и никто из них не заинтересуется, откуда ты сюда упал…
По утрам у меня много дел, я хожу навестить скелет кита.
Дальше располагается кафе на сваях, и когда туда поднимаешься и садишься за грязный столик, виден остров в океане. Я могу туда съездить, но торопиться незачем, чуть позже: через месяц, или через год, следующей осенью.
В кафе я провожу час, или больше, не знаю.
Рано или поздно, сразу после своего свежевыжатого апельсинового, я, не прощаясь, доеду в аэропорт, и так же легко переберусь на другой континент, получив ещё один листок бумаги с набором случайных цифр, но решение будет принято походя, спонтанно, просто потому что, к примеру, в соломинку попадёт косточка. Мало ли когда это случится.
После полудня на берегу появляются местные – как правило, юноши.
Они не купаются, большинство из них вроде бы не умеют плавать, и они никогда не загорают – просто идут вдоль берега в своих незаправленных рубахах, кудрявые ребята, и держатся за руки.
Никто из них не смотрит на меня.
Женщины здесь не очень красивы – по крайней мере те, что обитают в посёлке, где я поселился, – и это хорошо, женщины сокращают время, сбивают дыхание.
Поначалу все здесь кажутся детьми, равными перед любыми богами, но однажды я видел, как одна местная показала в кафе другому местному странный жест: провела указательным и средним пальцем правой руки по запястью левой.
Жест показался мне агрессивным – при всей внешней безобидности.
Увидев в другой раз тот же самый жест через неделю, а в третий раз через три недели, я наконец догадался, в чём дело. Так они говорят друг другу: «Видишь цвет моей кожи, видишь, насколько я белее тебя? Я почти белая – а ты совсем чёрный. Не ищи со мной удачи».
По сравнению со мной они все тёмные – сливовых, или древесных, или угольных оттенков, или, скажем, цвета какао – в общем, я самый белый на этом побережье. На пятьдесят километров в обе стороны, а может быть, и на сто. Я ещё не знаю, я не ходил по берегу так далеко.
Когда погода особенно ясная, видны скалы – где-то у самого горизонта, наискосок от моего дома. Скалы посетим потом, сначала остров.
В моём домике нет телевизора, и я не знаю ни одной новости.
Какой в них смысл, если через неделю они уже устареют?
Иногда я нахожу на берегу газеты и безо всякого интереса разглядываю их. Там совсем нет знакомых лиц.
Наверное, зимой я куплю себе велосипед.
На велосипеде можно съездить в большой город, это вроде бы часа четыре неспешной езды.
Можно на такси, но лучше ни от кого не зависеть.
А на юбилей я приобрету машину: здесь есть машины моего детства, и есть машины, на которых передвигались мои любимые исполнители блюза или фанка: я видел это на обложках их виниловых пластинок. А есть машины, ловко составленные из машин моего детства и машин королей, чего там, регги.
Наверное, я хочу такую машину, чтоб она была с открытым верхом. Я буду возить на ней свой велосипед, когда он сломается.
Потом сломается машина, и я буду чинить её сам, я уже знаю, где находится авторынок.
На авторынке сидят люди с ничего не выражающими лицами, выгоревшими глазами, они совсем не торгуются.
Если эти люди приснятся во сне – то утром ты подумаешь, что тебе приснились птицы.
Птицы торгуют автозапчастями.
Я хочу научиться всем вещам лично, сам.
Недавно я понял, что, когда кричат птицы – не те, что с авторынка, а обычные, морские, – когда они кричат, это означает, что косяк рыбы идёт вдоль берега. Думаю, это известно здесь всякому ребёнку.
И что с того: зато это моё личное открытие, уже второе после жеста с указательным и средним пальцем, а я здесь всего… сколько?
Пойду посмотрю на себя в зеркало, попробую понять.
Здравствуй, ты кто?
* * *Какая ты? – вопрос, который иногда теряет свою силу, но совсем ненадолго, а через час, или два, или на другой день он становится уверенным, становится навязчивым, становится невыносимым: напротив, всё остальное теряет смысл, только это остаётся важным: из чего ты, что у тебя, как ты всё это делаешь.
Всякий раз ожидаемое кажется невозможным, словно тебя отпускают в иное пространство. Странно, что никто не задумывается об этом: ты попадаешь в другого человека, ты ещё не становишься им, но ты стремишься туда, как потерянный, как осиротевший, как ребёнок на непогоде, и тебя пускают: иди. Иди сюда.
Чего ты хотел? Отогреть руки? Чего-то горячего? Только воды, и всё?
Может, ты выберешь себе то, чем хочешь поиграть?
Я хочу вот с этим поиграть.
Конечно. Бери.
Прерывается сиротство, дождь остаётся где-то там, холод где-то там.
Так много искренности возникает ниоткуда и сразу, так много честности и доверия. В обычной жизни разве получишь всё названное так скоро, так сразу – как будто тебе выдавали по ложечке, по три капли в день, и ты всё никак не мог разобрать вкуса, только цеплял зубами за олово, ощущения скудные и болезненные, хотелось хотя бы полный глоток сделать, а потом вдруг – хлынуло, и не знаешь, смеяться от радости или пить, пить.
И этот момент – угадывания: ты ведь до последнего момента всё равно не знаешь, да или нет, даже если уже сказали «да» – всё равно думаешь: а вдруг передумает, вдруг что-то не сойдётся, разладится, пойдёт не так, и она скажет, что это шутка, розыгрыш, «неужели ты не понял?»
Вы ведь знаете этот независимый, невозмутимый вид трезвой молодой женщины, когда она ничего такого не имеет в виду, – но просто зашла тебя проводить в номер отеля, оттого, что сегодня приставлена проследить, как пройдёт твой день.
С утра она встретила тебя на вокзале, у тебя дела в их нанизанном на транссибирскую магистраль городе.
Пальто, перчатки, одна была снята, чтобы поздороваться, холодные тонкие пальцы, затем холодная ароматная щека – европейцы целуются при встрече, мы же почти европейцы, только в Европе сразу целуются три раза, а у нас достаточно одного – одного касания щеки о щёку.
«Ты голоден?» – спросила она; сразу на «ты», хотя мы только переписывались.
Круглое, очень красивое лицо, с ещё юным, девичьим, доверчивым выражением глаз, заплетённая, почти до пояса, чёрная коса – так редко сегодня увидишь такое. Лёгкий, словно восточный акцент, пухлые губы: если в таких губах увидеть мягкую ягоду, то может закружиться, поплыть голова.
Днём случилось несколько встреч, какие-то люди, улыбки, новые рукопожатия – но что способно отменить память об этих утренних холодных пальцах, этой щеке.
Днём вы обедаете вместе, хотя она сразу предлагает: я подожду, у меня есть несколько звонков, – нет-нет, отвечаешь ты, потом звонки, просто посиди со мной, – вот, другое дело, – она наконец снимает пальто, ей помогает официант, платье на ней сидит отлично, вас провожают в совершенно пустой зал, вы садитесь у окна, – вина? – говоришь ты, – съешь что-нибудь, – предлагаешь ты, – морские гребешки, ты пробовала? – она пробует то, что ты ей предлагаешь.
Вы говорите о несущественном, о таком малом, но где-то прошла трещина посреди материка, или ледника, и откололась живая почва, и поплыла куда-то сама по себе, и где-то над землёй, в тревожном небе, сгущается влага, сгущается электричество.
К вечеру, уставшие, вы едете в такси рядом, плечом к плечу, и после какого-то твоего замечания она смеётся так, как, наверное, смеяться не принято: потому что – этот рот, эти белые зубы, этот язык – это всё вдруг становится видно, откровенно, бысстыдно.
На выходе из машины она вдруг становится чуть печальной; ну что, пришло время расставаться, она идёт проводить тебя в номер, хотя у тебя нет сумок, едва ли ты можешь потеряться, ты умеешь различать цифры, ты смог бы сверить число на своей электронной карточке и на двери номера, – «Вот…» – говорит она, заходя, как будто кто-то сомневался, что в номере есть всё, чему положено быть: кровать, лампа, зеркало, дверь.
Ты закрываешь дверь: щёлк.
Теперь та часть её и твоей жизни определённо будет – прошлой, будто бы отрезанной большими ножницами.
Любая эта встреча имеет все шансы, или очень многие шансы, или некоторые шансы приживиться, прикипеть, – потому что всё раскалено, всё течёт, всё расплавлено, – и к утру, или даже через час, в застывающем металле остаётся твой коготок.
Ты можешь безболезненно вырвать его – у тебя вырастет новый, её ранка тоже зарубцуется, – до какой-то поры всё лечится, – а можешь нет, не извлекать.
Потому что эта искренность, это доверие, этот восторг: разве возможно предать, забыть – разве ты заслужил такую щедрость, чтоб не отблагодарить за неё? А чем ты можешь отблагодарить – наверное, снова воспользоваться этой щедростью?