Александр Яблонский - Абраша
Давно это было.
………………………………………
Утром другого дня она рано ушла на работу, а он долго спал, нежился. Потом, спохватившись, что отпуск проходит, наскоро попил пустого чаю и помчался к морю. Там он пробыл весь день, пообедав в привокзальной рабочей столовке и вернувшись только к заходу солнца. Хозяйка была уже дома. Они вместе пили чай с вареньем из алычи и без умолку болтали обо всем: о кино – оказалось, что их вкусы сходятся, и оба они любят «Сердца четырех» и не переваривают «В шесть часов вечера после войны», – а лучше «Сестры его дворецкого» с Диной Дурбин вообще ничего нет – о книгах: и здесь вкусы сошлись – Чехов, конечно, первый, ну, после Толстого, пожалуй, но и Шолохов неплох, но только «Тихий Дон», – о войне, в самом конце которой потеряла она своих родителей, о блокаде – здесь она больше слушала, о смысле жизни и о любви. Впрочем, здесь разговор как-то увял. Они долго сидели молча, глядя прямо перед собой. Когда молчать стало невыносимо, она резко поднялась и, сказав: «Спокойной ночи», ушла. Он еще долго сидел, маясь надеждой, может она еще выйдет. Напрасно.
На следующий день он никуда не пошел. Его знобило, к пылающей коже было не притронуться, от одной мысли, что он выходит на открытое солнце и погружает свое тело в холодную воду, начинало подташнивать. Из треснутого зеркала на него глядело изумленное, испуганное, ошпаренное существо, подтверждающее теорию о том, что млекопитающие вышли из воды, а точнее, ведут свою родословную от сваренных в кипятке раков. Хозяйки опять не было полдня дома, так что помочь ему было некому. Она появилась только под вечер. Увидев его малиновую физиономию, она сначала долго смеялась, потом побежала к Савченко и принесла бутыль с жидкостью, пахнувшей кефиром, мятой, алое, чем-то еще – неприятным. Он покорно снял свою единственную летнюю розовую бобочку, не стесняясь, с ужасом ожидая прикосновения ее рук. Однако она мазала его спину, грудь, руки, ноги, лицо, едва прикасаясь, нежно, легко, ласково. Через несколько минут ему стало легче, а к наступлению ночи он забыл о своих дневных мучениях.
И опять он сидел и ждал ее, но она не выходила ни через сорок минут, ни через час. Он было отчаялся – оказалось, что именно это мгновение было единственно важным, оно составляло цель его нынешнего существования. Где-то очень глубоко внутри ему было стыдно за себя, он в который раз разочаровывался в себе, и было ему смутно омерзительно, что он так быстро – всего пять месяцев прошло – всё забыл, всё предал – себя, в первую очередь, свои чувства, мысли, уверения, убеждения, а убеждения казались ему еще совсем недавно – в поезде, во время мучительных ночных бдений – непоколебимыми и заключались они в том, что никогда не сможет он ни забыть ее – Асю, ни заменить ее даже в своих мыслях, и личная жизнь его закончилась окончательно и бесповоротно… «В лунном сиянии…» Но он сидел и ждал, и ничего он не мог поделать с собой и не хотел. Когда он понял, что надежд нет, она вышла и села рядом с ним. Он что-то хотел сказать, но понял, что всё будет некстати, пошло, примитивно. Наэлектризованное напряженное молчание, казалось, продолжалось бесконечно. Потом она встала и, не говоря ни слова, медленно пошла к дому. Он так же молча последовал за ней.
«Вдоль по дороге троечка мчится».
………………………………………
…Когда маленький Николенька как-то спросил у мамы, откуда он взялся, Тата ответила, смеясь и сдувая нависшую прядь светло-каштановых волос: из бутылки с кефиром, которую взяла у соседей – у Савченко.
...Конец первой части
День получился радостный. Ночь прошла сытно – болей почти не было, спалось легко, сладко, долго. Рядом, как всегда, посапывал маленький Карл Эрнест. Сны ей привиделись забавнейшие, хотя и не запомнились. С утра солнышко засветило по-майски радостно – это после дождя-то ненавистного – всю Страстную неделю лил и Светлую пасху Христову испортил. Дворец был залит светом, слышался детский смех – это Петруша с Гедвикой носились, распугивая придворных своими проказами, – и правильно, нечего под ногами у малышей путаться, хотя… хотя, увы, уже не малыши: Петру четырнадцатый идет, а Елизаветушке уже одиннадцать минуло. Быстро время скачет. Но главная радость была – Карл Эрнест совсем поправился, с утра гляделся веселеньким, щечки зарумянились, добавки на завтрак попросил – Анна сама его кормила, сердце её воробышком трепыхалось от счастия долгожданного, и сияла Бенигна, стоя рядышком и глядя умильно на свое чадо и на неё – на Анну. Никогда не расставалась она с этим «светиком ясным»: ни в Митаве постылой, ни в питербурхе, ни той ночью – тревожной, стремительной, враждебной, мальчику было всего годик и три месяца, когда мчалась она в столицу для переговоров с членами верховного тайного Совета, не ведая тогда, чем закончится сей вояж – троном, монастырем, плахой, и уж точно не полагая, что «смысл жизни ея», белокурый ангелок, спавший в карете у неё на руках, в девять годков станет камергером, а чуть позже будет награжден орденом Андрея первозванного: только дети венценосных родителей сей высший орден российский получали.
Обычно завтракали, как обедали и ужинали, они все вместе – одной семьей. Так и жили душа в душу: в заботе, трудах праведных, любви и согласии. Сегодня, правда, Эрнста Иоганна с утра не было, дел государственных навалилось – и сотне не переделать, а он всё один, своим горбом лямку эту тянул, радея интересы государственные и её, конечно, Анны интересы. И лошадей присланных следовало герцогу осмотреть: это – их общая слабость, у неё даже были свои апартаменты в манеже, – и озаботиться положением дел в Курляндии, где год назад избрали его герцогом, и проверить качество присланных графиней Строгановой его законной супруге – Бенигне – двух нашивок жемчуга, и отписать письмо Кейзерлингу – русскому посланнику при саксонско-польском Дворе, чтоб тот реляции слал ясные, отрывистые и краткие, и чтоб не было нужды отыскивать смысл в его пространных рапо́ртах, и сделать смотр новой улице, от Лиговского канала проложенной к Большой Загородной дороге – Разъезжей, так Государыня назвать оную соизволила, и, вообще, проверить, как-то милейший Миних осушает болота в районе речушки Лиги, и оказать содействие Семен Андреевичу Салтыкову, «рабски» просившему смягчить сердце Государыни, хоть его и сродственницы и покровительницы, но прогневавшейся на постоянные пьянки, безобразия и чрезмерные взятки московского Главнокомандующего – «да не взятки это, не взятки – подношения рукодельные»… а тут и отчеты по строительству Оренбурга подоспели – его – Бирена детище – всё надо просмотреть, проверить: воруют, сволочи, воруют-с, меры не зная… Много хлопот было у герцога.
Счастлива была она, слов нет. И главная причина радости сей: отлетела, истаяла, как и не было её, тучка, вернее, темное облачко, чуть было не омрачившая ясный небосклон сердечной любезности, родства платонического сродства душ её и Карла Эрнста Иоганна. А облачко то налетело внезапно. И всё из-за этого Дела племянника думного дьяка Прокофия Богдановича Возницына, посла дядюшки её любезного, Петра алексеевича. Что, казалось бы, особенного: Ушаков докладывал третьего дня и, с опытом своим согласуясь, традициям своего ремесла древнего следуя, молвил, что во первую очередь надо совратителя – Бороха Лейбова подвесить и с пристрастием расспросить. Так Сенат постановил: «Надлежит произвести розыск, и не укажет ли оный Борох и с ними кого сообщников в превращении ещё и других кого из благочестивой греческого исповедания веры в жидовский закон…» Возницына же Александра, по недужности рассудка его слабого можно и отдать в какой дальний монастырь: там заблудшего в ум и приведут. То – духовной власти дело. Так Сенат удумал. Карл при этом был, но стоял в отдалении, молчал. Однако Анна знала своего друга сердешного до кончиков пальчиков его, до самой потаенной клеточки души, до последней волосиночки: не доволен он сиим речением Начальника Канцелярии. Ушаков тоже не лыком шит: почуял, что наступил на больную мозоль всесильного обер-камергера, нахмурился, но голову с повинной склонил: как прикажете ваше Императорское величество. Всё понимал, всё знал Андрей Иванович: и про Исаака Леви Липмана, обер-гоф-фактора, ближнего конфидента Карла Иоганна в негоциациях оного, и про торговые операции, творимые этим жидом вкупе с Герцогом Курляндским – и всё мимо казны, – и про интерес английского посланника Рондо – всё знал Андрей Иванович, и про то, что, имея прямые сношения с Императрицей, сей жид руками Бирена Россией править может, почти всё управление финансами и различные торговые монополии в своих пальцах держит, и Бирен тоже знал о его, Ушакова знании, но всесильный Начальник Канцелярии молчал, и всесильный фаворит знал, что Ушаков будет молчать и молвить ничего лишнего не позволит, но будет верно служить ему пока он – Бирен – при власти, конечно. Ушаков же знал – чуял, что чуть нахмуренные брови Бирена, то бишь Бирона – на германский лад – возымеют последствия чрезвычайные, и Анна вскоре подпишет: «Хотя он Борох и подлежит розыску, но чтоб из переменных речей, что может следовать от нетерпимости розыска жестокаго, не произошло в том Возницыне деле дальнего продолжения, и чтоб учинить решение: чему он за его Возницына превращение в жидовский закон, по правам достоин, не разыскивая им Борохом» . Так что непытанным взойдет Борух на Лобное место, не расскажет под кнутом на встряске иль на спицах о герцоге, Липмане, Рондо… повезло старику Лейбову, что будущая императрица в Курляндии ещё, в деньгах нуждаясь, помощь от Леви Липмана имела…