Марина Степнова - Безбожный переулок
Капля святого убивает лошадь.
Шустрик вонзал ложечку в принесенное пирожное – доверчивый, толстый, нелепый. Собирал в углах некрасивого рта сладкие крошки, сочувствовал, рассуждал. Как и Маля, простодушно надеялся, что как-нибудь утрясется. Ты только не руби сплеча, старик. Не торопись. Слышишь? Не торопись. Сидел открыто – без лат, без забрала. До глупости доверял. Он совсем перестал быть врачом, давно уже, даже иголками своими больше не баловался, только рулил процессами, осваивал бюджеты, присасывался то к одной, то к другой программе, околачивался у подножия новой власти, маленький, упитанный, осторожный. Даже подумывал – не вступить ли в правящую партию, но не мог пока, просто не мог. Не настолько скурвился. Все еще напевал, по утрам, бреясь, – взвейтесь кострами. Все еще подсовывал выросшим, чужим совсем сыновьям, сказки про Павку Корчагина. Про Тимура. Про Зою и Шуру.
Все еще был человеком.
Одной с Огаревым крови, чтобы там ни думал об этом всякий грязнорубашечный сброд.
Огарев вдруг второй раз в жизни снова остро захотел, чтобы началась война – только не мировая, а гражданская. Своими руками задавить какую-нибудь сволочь. С наслаждением. Господи, меня же учили убивать. Хорошо учили. По-советски. Как я мог просрать это? Всю свою жизнь. Шустрикову жизнь. Наше с ним общее детство. Как позволил расплодиться всем этим гнидам?
Шустрик расплатился незаметно, как волшебник, – карточка, чаевые, таким же волшебным образом воплотился и теперь уже окончательно растворился в воздухе официант. Тьфу, чуть не забыл! Шустрик вывернул бумажник – в прямом смысле, так что мелькнуло шелковое, беззащитное нутро. Тут не очень много, но на первое время… А отпускные тебе на карту скинут, я девочкам скажу. Только заявление на отпуск потом подпиши. Не забудь.
Огарев кивнул, сгреб со стола деньги.
Спасибо.
Да брось, старик. О чем ты? Свои же люди. Главное, возвращайся поскорее. Нам без тебя – каюк.
Он пожал Огареву руку и пошел, задевая толстым вихляющимся задом маленькие, кукольные какие-то столики, и Огарев вдруг впервые увидел, что Шустрик постарел. Сквозь редеющий иудейский каракуль просвечивала уже жалобно плешь, уже ссутулились покорно плечи, еще немного – и он засеменит бульварами, едва держа на кифозной шее большую бестолковую голову, непослушная палочка, тяжелое пальто, неблагодарные внуки.
От двери Шустрик оглянулся еще раз, улыбнулся, показал Огареву вздернутый кулак – мол, но пасаран, старик! Они не пройдут.
И Огарев улыбнулся в ответ – как мог. Потому что понимал уже, что не вернется. Ни к Ане. Ни к Шустрику, в клинику. Это была еще одна подлость – и не последняя. Огарев это знал. Знал, что еще много лет придется просыпаться по утрам и корчиться, по-настоящему корчиться внутри от стыда, потому что простить самому себе когда-то сделанную подлость невозможно. Просто невозможно – в принципе. Это была очередная божеская хитрушка – невидимый, но всегда ощутимый чип. У Огарева он был чуть пониже ключиц, у кого-то, может, в заднице – Огарев не знал. Но избавиться от этой четкой, чуть подплавленной по краям огненной точки было нельзя. Потому что ты сразу, автоматом, переставал быть человеком. Возможно, если удалить лобные доли, совесть переставала действовать, но у Огарева было слишком мало знакомых с успешно проведенной лоботомией. И даже существа из телевизора, заседавшие в думе и формировавшие правительственные кабинеты. Даже Голикова, о которой он думать не мог больше нескольких секунд – сразу леденели и прыгали пальцы. Все они – Огарев знал – тоже корчились по утрам. Должны были корчиться. Или и вправду они были выродки, космический сор, и плебейские бредни о заговоре инопланетян против слесарей-сантехников третьего разряда нужно было считать чистой незамутненной правдой. Но тогда пришлось бы поверить и в левитацию, и в гомеопатические шарики, которые полагалось потенцировать, потенцировать, блин…, взбалтывать в соотношении один к девяносто девяти, чтобы сахар превратился в панацею, опреснок и кагор – в плоть и кровь Бога, истинного и всемогущего, допускающего все это. Да что там – допустившего. Огарев был слишком умен, чтобы поверить в такой идиотский мир. Такой планете он не поставил бы и ноля.
Он вдруг засмеялся, вспомнив Ренату Литвинову, как вспоминают увиденных в зоопарке мартышек – с теплом и виноватым снисхождением. Пусть. И она тоже человек, наверно. Все мы, наверно, люди. А раз так, значит, я буду вечно зажариваться заживо по утрам, не решаясь открыть глаза. Но когда я их наконец открою – рядом будет Маля. Маля, вы слышите? И если это и есть цена – я готов заплатить прямо сейчас.
Маля ждала его в машине, спокойно, доверчиво. Сидела, уткнувшись в книжку – электронную, в красной, основательно потертой обложке. Еще одна новомодная штуковина, к которой Огарев никак не мог привыкнуть. Даже слово мерзкое – гаджет. Куда я лезу, ископаемое? Ради чего уродую свою – и не только свою, к сожалению, – жизнь? Маля улыбнулась, заложив ридер пальцем, словно живую, настоящую книгу. Отягощенные злом, похвасталась она. Любишь? Огарев кивнул. Ради этого. Да, только ради этого.
Тоже измученная бессонной ночью машина тронулась с трудом, под колесами шуршала московская раскисшая каша. Маля даже не спросила – куда он ее везет, зачем. Абсолютное доверие, которое так нелегко обмануть. Испытанное женское оружие. Аня точно так же слепо ему доверяла. Сколько я еще буду думать о ней? Тринадцать лет – честно возвращая по году за каждый совместно прожитый? Маля, продолжавшая читать на ходу, вдруг подняла голову и процитировала торжественно – все они хирурги или костоправы. Нет среди них ни одного терапевта.
И, помолчав, уточнила. Но ты ведь терапевт?
Да, ответил Огарев. Я – всего-навсего терапевт.
И тут же им прямо в бок с оглушительным, сахарным хрустом впечаталась грязно-серая, цвета помертвевшей Москвы, «ауди».
Ни царапины, славатебегосподибожетымой. Ни царапины.
Огарев еще раз, закрыв для верности глаза, прощупал миллиметр за миллиметром. Под пальцами, то мягкое, то тугое, мышцы, жилы, нежный жирок, жизнь. Тут не больно? Ты точно не обманываешь? Маля засмеялась. Тут щекотно. Огарев открыл глаза. Маля стояла в центре комнаты той самой, заветной Шустриковой квартиры, совершенно голая, совершенно спокойно, будто одна. Он сам велел ей раздеться, трясясь не от страсти совсем, а от страха. Удар пришелся на ее сторону, и Огарев, за долю секунды прокрутив в голове не свою почему-то жизнь, а чужую, прочитанную, всего и успел попросить – только бы подушка безопасности сработала, господи! Только бы…
Исполнено. Лимит ваших просьб исчерпан на тысячу лет вперед.
Маля даже нос себе не разбила. Зато вот Огарев разбил – водителю «ауди», лихому и явно нетрезвому хлопцу, который только причитал, пока Огарев с оттяжкой, до боли в плече, лупил его по мордасам. Прибывшие наконец-то на место ДТП гайцы (у Огарева язык не поворачивался называть их дэпээсниками, уж тем более – господами полицейскими) оценили изуродованную машину Огарева, изуродованную физиономию хлопца – и, заставив всех (даже зачем-то Малю) дыхнуть в алкометр, восхищенно покрутили головами. Багажник открывай, алкаш, ласково попросил гаец, толстый, ленивый, разбитной. И бардачок заодно. Хлопец неохотно продемонстрировал малый дорожный набор московского водителя – увесистую биту, саперную лопатку, газовый пистолет, грубо, но надежно переделанный в травмат. Езда в Москве давно была опасная, фронтовая. Маля ахнула, зажала руками рот – не от страха, просто засмеялась. А ты его – просто по морде! – сказала с таким детским, девчонским восторгом, что оба гайца посмотрели на Огарева с завистливым, мужским уважением. Невыспавшийся, с их двадцатипятилетней колокольни – откровенно немолодой, явно, судя по тачке, небогатый, он спал с королевой. И королеве это нравилось.
Машину новую купишь, ничего. Главное – все живы.
Ты сам-то цел? – спросила Маля.
Все, все – перестань ощупывать меня, как цыган – пожилую кобылу.
Молодую, поправил Огарев.
Да какая разница! Главное – кобыла.
Маля наморщила нос и, явно подражая кому-то, сказала противным тоненьким голосом. Вы слышали? Он назвал меня толстой.
«Как отделаться от парня за десять дней», – они назвали фильм хором, простенький, совсем не великий, даже не очень смешной, просто милый. Но они смотрели его оба.
Оба.
Они засмеялись – тоже вдвоем, это было самое начало великого счастливого заодно, самые первые его даже не дни – часы. Огарев вдруг понял, что стоит на коленях – так удобнее было пальпировать – перед самой красивой женщиной, которую он только мог себе представить. Нет, даже не мог. Маля была еще лучше. Она стояла в тихом коконе своей наготы – простодушной, бесстыдной, потому что ей действительно нечего было стыдиться. Огарев в первый раз видел ее совсем раздетой – нет, нет, не так. В первый раз он увидел ее вообще изнутри – нежная гортань, слегка воспаленная, маленькая увуля, ровный ряд зубов, язык, гладкий и тревожный мир, ему одному открытое таинство. Абсолютное доверие. После такого она никогда больше не будет достаточно голой.