Вацлав Михальский - Собрание сочинений в десяти томах. Том четвертый. Весна в Карфагене
Боже мой, когда это было и было ли вообще? Россия… любительские спектакли… отец адмирал, присутствия которого все так хотели, большой зал Морского собрания, суфлерская будка, оклеенная изнутри папье-маше, такая тесная-тесная, пахнущая мышами, такая таинственная и прекрасная суфлерская будка, и Маша в ней, с текстом в руках… И вот наконец третий звонок – «театр уж полон, ложи блещут». Пошел занавес, и на сцене три сестры: одна в синем, другая в черном, а младшая в белом платье… А между тем идет Первая мировая война, русские воюют с немцами, и черноморский флот действует не только в Черном, но и в Средиземном море, и, как всегда, в России все говорят о светлом будущем, о том, что еще чуть-чуть, и жизнь наладится, и никто не чует, что все они ходят по краю, что вот-вот разверзнется бездна всенародного безумия…
Томик чеховских пьес под рукой, а за толстыми каменными стенами виллы Хаджибека воет и воет изнуряющий тело и душу сирокко – сухой, жаркий ветер Сахары. Сирокко несет потоки песка и пыли, яростные, звенящие потоки, от которых ветки оливковых деревьев становятся с годами уродливо корявы и наклонены с юга на север, как будто причесаны стальной гребенкой.
Снаружи окно кабинета Марии плотно закрыто деревянными ставнями, подбитыми войлоком, а изнутри завешено тяжелыми портьерами, но все равно день и ночь слышно, как скребет песком и подвывает неутомимый сирокко. Мария думает сразу о многом: о маме, о сестренке – у нее ведь была сестра… Почему это была? Наверняка есть… Где они? Сколько она их искала… Наверно, не сели на корабль, не повезло, остались в России… А может быть, им и не так уж плохо сейчас… кто знает, как сложилась жизнь? Потом она вспоминает Бизерту 1922 года, первых лет изгнания… форт Джебель-Кебир, кипучую жизнь Морского корпуса. Да-да, в те годы она еще была именно кипучей – полной надежд на светлое будущее, полной молодой, нерастраченной энергии. А вокруг форта шел глубокий крепостной ров, широкий, как театральный зал, там, на свежем воздухе, они и ставили тогда «Трех сестер»…
«ТУЗЕНБАХ (Соленому). Такой вздор говорите, надоело вас слушать. (Входя в гостиную.) Забыл сказать. Сегодня у вас с визитом будет наш новый батарейный командир Вершинин. (Садится у пианино.)
ОЛЬГА. Ну, что ж! Очень рада.
ИРИНА. Он старый?
ТУЗЕНБАХ. Нет, ничего, самое большее лет сорок, сорок пять…»
Она суфлировала этот спектакль в Морском собрании Николаева семнадцать раз, а сыграть так и не удалось – были барышни постарше… «Куда тебе в двенадцать лет – Ирину, ты что! Подрасти, дружок!» – помнится, осадил ее режиссировавший спектакль седовласый доктор из штатских, которого все звали «наш Станиславский». Ах, как она увлекалась любительскими спектаклями! В их театре было так интересно, не то что в будничной гимназической жизни – уроки, уроки, уроки!
Мария раскрыла книгу и прочла только что приведенную ею по памяти цитату из пьесы – да, все верно, она была хорошим суфлером. А сирокко все свирепствовал за окном, все бросал о ставни пригоршни раскаленного песка, все кружила и выла проклятая африканская метель.
XXXI«ДЕЙСТВИЕ ВТОРОЕДекорация первого акта. Восемь часов вечера. За сценой на улице едва слышно играют на гармонике. Нет огня. Входит Наталья Ивановна в капоте, со свечой; она идет и останавливается у двери, которая ведет в комнату Андрея».
А в глубоком и широком, как театральный зал, крепостном рву французского колониального форта Джебель-Кебир весело стучат молотки – гардемарины-плотники сооружают подмостки. Здесь же, на выложенных диким камнем стенах рва, гардемарины и кадеты-художники натянули куски парусины и пишут на ней гуашью декорации. А на площадке надо рвом, у крепостного вала, поросшего жесткой, как проволока, серой кустистой травой, репетирует оркестр. Режиссирующий спектакль корпусной врач (опять врач, как и в Николаеве, наверное, у военных врачей жилка к режиссированию) когда-то окончил два курса Московской консерватории и не только знает и любит, но и сам сочиняет музыку. А оркестр у них в Морском корпусе отменный и хор великолепный – есть у мальчишек такие голоса, что просто чудо! Да и Машенька тут не из последних – Бог наградил ее и слухом, и голосом, пока еще не окрепшим, ломким, но в этой ломкости есть своя прелесть. Когда запевает она на марше своей роты, сердца кадетов замирают от страха – вот-вот сорвется милая Маша и пустит петуха! Но она вытягивает, и все, шагающие рядом в строю, счастливы, все улыбаются, все гордятся ею!
Над Черным морем, над белым Крымом,
Летела слава России дымом.
Над голубыми полями клевера
Летели горе и гибель с севера.
Летели русские пули градом,
Убили друга со мною рядом, —
выводит Машенька их любимую, их страшную песню про них самих, песню, написанную корпусным врачом на стихи какого-то молодого эмигрантского поэта[42], вычитанные в эмигрантской газете. Хорошо поет Маша, ее пронзительный и нежный голосок, да и слова песни трогают сердце каждого, и рота подхватывает припев с такой восторженной, такой горькой силою, что песня летит далеко-далеко:
И ангел плакал над мертвым ангелом,
Мы уходили за море с Врангелем.
И еще раз:
И ангел плакал над мертвым ангелом,
Мы уходили за море с Врангелем.
Песня летит с трехсотметровой горы, на которой расположен форт, давший приют Севастопольскому морскому корпусу; летит над серыми обветренными скалами, над светло-зелеными садами и виноградниками тунизийцев, над их более темными оливковыми рощами, над лазурным морем, над залысинами прелестных песчаных пляжей, на которых так славно веселиться, над петлями известняковых дорог, летит чуть ли не до самой Бизерты – до белого города, так похожего на Севастополь, что лежит по прямой в трех километрах от прямоугольного, высеченного в скалах форта с его неприступными казематами, крохотные окна которых забраны литыми чугунными решетками.
Над Черным морем, над белым Крымом,
Летела слава России дымом.
И ангел плакал над мертвым ангелом,
Мы уходили за море с Врангелем.
…Уходили и ушли. И слава богу! Кто знает, были бы они живы в России? Вряд ли. Скорее всего, вместе с десятками тысяч других в Крыму расстреляли бы их ночью из пулеметов и присыпали в траншее, вырытой ими собственноручно. А здесь продолжалась их жизнь, их молодость… цвели и плодоносили арабские сады. Ах, эти арабские сады и виноградники, сколько было связано с ними шкоды! Да, они были кадеты, да, они были гардемарины, но все-таки они были прежде всего мальчишки, их тянуло на сладкое, и «обносить сады» считалось делом отваги, доблести и геройства. И тут их не останавливали ни тунизийские сторожа, ни злые собаки, ни угрозы карцера от корпусных командиров. Примерно через час после отбоя, когда затихала казарма, босые, с сандалиями корпусного производства в руках (эти сандалии на толстой резиновой подошве назывались у них «танками»), затаив дыхание, прокрадывались они на цыпочках мимо дежурных, ускользали из форта на волю, в сады… Машенька не участвовала в этих вылазках, ее подмывало, конечно, но она считала себя слишком взрослой, хотя и охотно принимала дары поклонников – и гроздь сладчайшего винограда без косточек, и румяный ароматный персик – когда что, по сезону…
А изнуряющий жаркий сирокко все скулил за окнами виллы Хаджибека, все полосовал зарядами песка и пыли деревянные ставни, плотно подбитые войлоком. Сирокко – ветер, при котором по арабским законам даже убийства бывают оправданы судьями, – ветер безумия. Из дома в такие дни лучше не выходить без особой нужды: взвесь мельчайших песчинок немедленно забьет глаза, уши, ноздри, будет скрипеть на зубах, просочится сквозь одежду и обувь. В такие дни у многих страшно болит голова, особенно у женщин. К счастью, Мария не ощущала этого на себе, конечно, состояние было чуть сумеречное, как говорила она, «тупое», но в общем вполне терпимое, особенно сейчас, в доме за крепкими ставнями, за портьерами, да с томиком Чехова под рукой – чего Бога гневить?! Все очень даже неплохо. Непонятно, что делать ей с кораблем, с линкором, что стоит теперь на правах ее собственности в бухте Каруба, и, между прочим, за стоянку надо платить аренду местной военной администрации… Денежки небольшие, но если она ничего не придумает, то со временем только на этой аренде можно вылететь в трубу! Надо ехать в Париж, надо искать пути в военном министерстве…
В дверь поскреблись. Это у младшей жены господина Хаджибека Фатимы была такая манера – скрестись в дверь.
– Входите! – сказала Мария по-французски.
Обе жены господина Хаджибека довольно сносно говорили по-французски. Старшая жена похуже, а младшая почти совсем хорошо, все-таки она окончила французский колледж в городе Тунисе и даже бывала в Париже. С тех пор как жены поняли, что Мария не рвется в наложницы к их супругу, что она совсем не для этого приехала из Франции, они стали относиться к ней самым лучшим образом. Старшая жена – Хадижа была бездетна, а у младшей – Фатимы родились от Хаджибека два сына – старший Муса и младший Сулейман, сейчас одному три, а другому два годика, оба очень хорошенькие, в мать, миниатюрные, нежные, с большущими черными глазами, с тонкими чертами смуглых мордашек – прелесть, а не мальчики! Мария считалась их воспитательницей, но из-за текущих банковских дел пока еще не занялась ими как следует, зато сразу начала… говорить с ними только по-русски: для нее это была игра и радость, она поставила себе цель – научить мальчиков русскому языку, а арабский и французский они и так узнают, куда им деваться? Она решила устроить себе в доме Хаджибека маленькую Россию – главное, чтобы было с кем поговорить по-русски! Язык – это жизнь, это стихия, это основа основ всякой нации. Маленькие Муса и Сулейман могли спать спокойно: помимо арабского и французского, им теперь был обеспечен еще и русский язык. Если уж Мария ставила себе цель, то она ее добивалась, так было во всем – кроме того, что принято называть личной жизнью… Она дожила до тридцати лет, а своей семьи у нее пока не было, видно, такая ее доля, однолюбая…