Ирина Муравьева - Елизаров ковчег (сборник)
Теперь бы сказали, конечно, «депрессия». Но в те времена (до развала Союза!) никто толком этого не понимал, и думали так, как и я сейчас думаю: любовь, вот и все.
Но… наденешь с руки своей правой перчатку на левую руку, а может быть, с левой наденешь ее же на правую руку, пока ты об этом стихов не напишешь и их не прочтешь, и тебе не захлопают, не станет ни легче и ни веселее. Конечно, искусство – целитель страданья. Но наша Полина стихов не писала, никто ей не хлопал, никто не ваял ее крутобедрое, белое тело, не пела она в микрофон вечерами и не выплывала в составе ансамбля столь плавно, что даже подол сарафана почти не дрожал от бесшумных движений. Поэтому не было ей облегченья ни в чем и ни с кем. Просто не было. Точка.
В среду, в одиннадцать часов утра, прозвучала в исполнении Вадима Мулермана песня «Магаданские снегурочки», и сотни три человек, случайно уцелевших на магаданских приисках, хмельных, совсем старых и к жизни не годных, послали привычно на все те же буквы певца, впрочем, вовсе и не виноватого, который с большим вдохновеньем пропел такие слова по центральному радио:
А в заснеженные улочки
спешат с работы магаданские снегурочки,
домой торопятся девчоночки бегом,
ударяя в землю русским сапожком!
Та часть населения столицы, которую именуют «интеллигенцией», давно уже не обращающая внимания ни на русские сапоги, ни на нерусские, поскольку к одиннадцати часам утра из московских магазинов исчезало абсолютно все, сметенное, как ураганом, провинцией, доставленной ночью большими автобусами, – та именно часть населенья столицы, напрасно проведшая целое утро в пустых магазинах, вернулась обратно, в места для культурной работы.
И в нашем НИИ стало много народу. А там, где народ, там всегда происшествия.
В четверть двенадцатого дверь библиотеки отворилась, и с перекошенным лицом ворвалась в эту библиотеку начальница лаборатории Татьяна Федюлина:
– Дашевский обжегся! Пойдем! Ты поможешь!
Полина побежала за ней к лифту, чувствуя, как от страха у нее подкашиваются ноги, а руки становятся словно куски нетающего магаданского льда.
Костя Дашевский, совершенно бескровный, с закушенной нижней губой, сидел на топчане, а вокруг суетились лаборантки. Самое дикое во всей этой картине было то, что брюки с Кости Дашевского были сняты и он сидел в синих семейных трусах. Лаборантки загораживали его от Полины, и в первую минуту она увидела только его чудесное родное лицо, хотя и успела заметить, что Костя сидит в одних синих трусах.
– Азотную пролил! Плеснул на колено! Успели схватить, а то кость бы прожег! Такси уже вызвали. Ты бы с ним съездила, ну, в Склиф или, может быть, в Первую Градскую. Съездишь?
– Да, съезжу, – сказала Полина
Минут через десять Константин Дашевский, в спортивных чужих шароварах, с Полиной, вцепившейся в руку ему, уже сели в такси, и оно очень медленно, как будто бы было слепым, поползло сквозь мокрые хлопья московского снега.
– Прости, что тебя потревожили. Глупо… – шепнул он сквозь зубы.
Она хотела напомнить ему, что несколько недель назад он спас ее, пьяную и непотребную, но и вспоминать не хотелось об этом. По бледным щекам нашей милой Полины опять поползли неуместные слезы.
– А знаешь, меня ведь никто так не любит, – сказал ей Дашевский. – Вот не ожидал…
– Ты не беспокойся, не думай об этом, – сказала Полина.
В приемном отделении Склифосовского пришлось подождать почти час. Потом их вызвали, и Полина решительно вошла прямо в кабинет, где был доктор, и, когда ее спросили, кем ей доводится пострадавший, сказала с обычной ненужною честностью:
– Никем.
Ногу перевязали и сделали укол от столбняка. Велели пить антибиотики и недели две-три не покидать дома, поскольку ноге нужен полный покой.
По-прежнему под руку они спустились на лифте в вестибюль, вышли, крепко прижимаясь к друг другу, на улицу, и трудно было поверить, глядя на них, что Полина никем не доводится этому юноше.
Гм, гм, читатель благородный! Здорова ль ваша вся семья? Я просто хочу заметить, – очень быстро, разумеется, хочу заметить, потому что понимаю, насколько сейчас те, которые читают историю про прекрасную Полину и любимого ею молодого биолога Дашевского, – насколько они захвачены ходом этой истории и не захотят отвлечься на постороннее их любопытству лирическое мое отступление, но не горячитесь и ВСЕ прочитайте. Иначе вы сами, свою, кстати, жизнь запутаете и в ней не разберетесь. Не просто ведь так сочиняю, ведь людям. Помочь ведь желаю, а не из корысти. Тем более не для наживы. Ни-ни! Так вот, я о чем? О людской нашей близости. Бывает, живет человек долго-долго с каким-то другим человеком и лыка не вяжет. (Я иносказательно. В смысле, не любит.) А тот человек ему – муж. Или даже – жена. Ведь это же просто смертельные узы! А он, бедный, смотрит холодною ночью в лицо близлежащего, не понимая: зачем это здесь? То есть эти вот руки, и этот вот рот, и чужое дыхание? И вскочит он, жалкий, и бросится в кухню, а если богатый, так сядет в джакузи, нальет себе полную чашку ликеру (ну, это кто как, можно и не ликеру!) и плачет, и слезы его прожигают паркет или новый персидский ковер. Бывает еще даже хуже, сложнее: душа твоя ноет и ноет, как будто вчера покусали ее комары. Но ты и причины-то не понимаешь: жена вроде нравится – баба как баба, а если о муже ведем разговор, то муж тоже вроде как муж: не гуляет, духи купил к празднику, сбегал на рынок, но, Господи, Господи! Что же со мной? (Я не о себе. Это иносказательно!) И вдруг ты увидишь в вагоне метро какую-то женщину или мужчину и вздрогнешь, как будто тебя подожгли. Стоишь и дышать забываешь. О боги! О, боги мои! (как сказал бы Булгаков). Да что же мне делать? Ведь я выхожу! Ведь «Новослободская»! Ведь «Парк культуры»! Ведь там же мой дом и там дети мои!
Короче: все было, и все повторится.
Не с нас началось и не нами закончится.
Теперь о Полине. Полине, которой нигде никогда не давали проходу, которую все вожделели, алкали, которой писали любовные письма уже в третьем классе весьма средней школы! Уж ей ли печалиться? Именно ей.
С того момента, как она после лечебного Института имени Склифософского высадила Дашевского из такси у самого его дома и как только он вылез, неловко перенося через гребешок потемневшего снега свою только что перебинтованную ногу, к нему бросилась маленькая, похожая на него девочка в пестренькой шубке, и он ее обнял, застыло все это в зрачках у Полины: скисающий снег, и веселая шубка, и руки его на головке с помпоном. Она попросила таксиста скорее мотор завести и скорее уехать. На девочку и ненаглядного даже и не оглянулась.
Прошло три недели. Внутри все болело по-прежнему сильно, но внешне Полина вошла снова в форму. Купила в «Ядране» две пары сережек и кофту в полоску у Тани Федюлиной. Той не подошла, потому что полнила.
– Полина, – сказала однажды Федюлина, – ну что бы тебе просто замуж не выйти? Сыграем красивую свадьбу, богатую. Попляшем, напьемся, надарим подарков. Ну, хочешь, я жемчуг тебе подарю? Ей-богу, не жалко! Любовь вот случилась недавно с японцем. Такая любовь, что боялась: помру! Так он этот жемчуг мне дал на прощанье. Надеть не могу, потому что Федюлин. Сама понимаешь… А он пропадает. Ему нужна теплая кожа, забота.
– Японцу?
– При чем здесь японец?
– Кому же?
– Японскому жемчугу!
– Мне тоже нужно.
– Так я и сказала: давай выходи!
– Нет, ты отрави меня, Танечка, а? Полно у тебя там ведь всяких составов… Попробуй сначала на мне – что покрепче, потом со свекровью в два счета управишься.
– Вот дура-то, Господи! Дура безмозглая!
– А я не шучу. Мне и правда так хочется: заснуть и чтобы никогда не проснуться.
– В психушку уложим тебя, вот и все! – внезапно охрипшим, напуганным голосом сказала Татьяна Федюлина. – Раз-два! Приедет машина, на окнах решетки, завяжут тебе за спиной белы ручки и будут лечить, чтоб ты не забывалась!
Она отвернулась в сердцах от Полины.
– Ведь это же каждая может сказать: «Люблю, не могу, помираю, прощайте!» Однако все терпят. Друзья есть, работа. А ты распустилась, Полина, ты просто без гордости женщина! Без самолюбия! Он завтра появится, этот кобель. Прости, не хотела тебе говорить: ведь он к этой, к Кате своей, переехал.
– Откуда ты знаешь?
– Он сам мне сказал! Хотел, чтобы я с ним поныла: «Ах, что ты! Ах, доченьку жалко! Ах, что ты наделал!»
Полина закрыла лицо рукавом.
– Полина!
– Не надо!
И вышла.
И все же! При всех рукавах и рыданьях! С последнею произношу прямотой: всегда и во всем виновата лишь женщина. Соблазны, обманы – все это от женщины. Когда говорят мне, что женщина может пожертвовать жизнью во чье-то там благо, я сразу глаза опускаю, краснею. Мне стыдно. Не верю я этим рассказам.