Александр Яблонский - Абраша
– Тебя, э-э, извините, вас это волнует?
– Меня злит, когда я чего-то не понимаю, меня бесит, когда я сталкиваюсь с ложью и не могу ее ухватить, я сатанею, когда сталкиваюсь с ненавистью и не могу разглядеть ее причины.
– Замечали-с.
– Ну, так я же изви…
– Нервный ты у меня.
– У кого?
– Прости… – те, я оговорилась.
Потом они молчали. Внизу промчалась еще одна электричка. Ее окна и двери были открыты, в тамбурах было полно людей – Абраша успел заметить. Он представил, какая теснота в вагонах: измученные немолодые мужчины и женщины, нагруженные неподъемными сетками-авоськами, набитыми сумками и лопающимися от продуктов портфелями, стоят, прижатые друг к другу, невольно поддерживая друг друга, задыхаясь друг другом, мерно покачиваясь и плотной массой заваливаясь при резком торможении или крутом повороте, жадно глотая шальные шматки свежего воздуха, врывающиеся в раскрытые верхние четвертинки окон, – и все они спешат к своим детям, внукам, которые нетерпеливо ждут их у заборов дач, на платформах, на велосипедах, кружа вокруг бабушек или соседских мам, взявшихся сопровождать всю ораву на вокзал, забираясь на деревья, на крыши дач, а кто – даже на телеграфный столб, чтобы раньше всех увидеть и сообщить, крича с восторгом: «Папа приехал». «Счастливые люди», – подумал Абраша, и было ему сначала непонятно, к кому это относится: к измученным родителям, спрессованным в вагонах допотопных электричек или к их детям, нетерпеливо подпрыгивающим в ожидании появления на горизонте долгожданной точки – там, где блестящие рельсы, слившись в одну трудноразличимую линию, вообще исчезали из поля зрения. Потом понял: и к тем, и к другим.
– Уже третья из города, а ни одной в город, – заметила Алена.
– Так пятница ж сегодня.
Муравей уверенно взбирался по Алениной ноге прямиком к колену. Алена аккуратно взяла его пальцами и осторожно опустила за землю. Не смахнула, не прихлопнула, а деликатно вернула в суровую действительность. Абраша это отметил. И понял, что только с ней – с этой абсолютно незнакомой девушкой он может поделиться своими мучительными раздумьями, не таясь.
– Вы Евангелие читали?
– Я… Э… как сказать, в общем-то… Нет.
* * *Если кто-либо сказал ему даже пару месяцев назад, что он разведется, он бы не поверил, рассмеялся или даже обиделся. Он просто не смог бы представить, что такое возможно. Во-первых, он любил свою жену, как и она его – их брак состоялся по любви, и были они счастливы, хотя и бездетны, и полны надежд, и ничего не предвещало кардинальных перемен к худшему. Во-вторых – и это главное, он вообще считал развод делом богопротивным. Легкость знакомства, схождений или расставаний всегда претили ему. Что же касается расторжения брака, даже при его ущербном, атеистическом, бюрократическом оформлении, то в этом он оставался непримиримым ригористом, и когда ему полушутя замечали: «не зарекайся, всё в жизни случается», он неизменно отвечал: «бесспорно, но только не в случае развода и не со мной». И вот сейчас он шел в этот ненавистный ЗАГС оформлять свалившуюся на него беду. Не зарекайся!
Сырой февральский ветер, натужно завывавший в узком переулке, соединявшем Войнова с набережной, хлестал в лицо, как бы пытаясь воспрепятствовать этому дурному и, в общем-то, ненужному поступку. В голове, непонятно, почему, крутилось: «Дзинь – дзинь – дзинь, дзинь – дзинь – дзинь, колокольчик звенит./ Этот звон, этот звук много мне говорит». Он пытался отогнать прилипший мотив. Но не мог. «С молодою женой мой соперник стоит ». Какой соперник, какой женой – бред, да и только.
Когда же он свернул на Неву, промозглая плотная масса буквально обрушилась на него, согнула, чуть не повалила, он ухватился за водосточную трубу, чтобы не упасть. Редкие прохожие, с трудом переставляя ноги в валенках, бурках, ботах, довоенных ботинках с калошами, мужественно преодолевая встречный ветер или отчаянно пытаясь не поддаться его мощным порывам, не обращали на него никакого внимания, и это было понятно и естественно: какое кому дело, разводится ли он, женится или просто так вышел пройтись, подышать свежим воздухом и вглядеться в смутные очертания туманной Петропавловки. Никому не было никакого дела, плохо ему или хорошо. А ему было плохо. Сам развод приводил в отчаяние… да и вообще… и вообще – очень было муторно на душе, ибо не понимал он, как это случилось, что два еще совсем недавно таких близких родных человека в одночасье стали чужими, чуждыми, напряженно-отчужденными. И не понимал, дурно ли он поступил, что не предпринял еще одну попытку пробиться, поговорить, достучаться и понять, но закрылся, замолчал, упиваясь своей гордыней, лелея ее, мучаясь ею и не желая, да и не будучи в силах ее преодолеть. И, теряясь в догадках, безуспешно пытаясь понять, что есть «дурно», а что есть «праведно», и есть ли разница между праведностью и порочностью применительно к его ситуации, к его существованию в этом мире, к его жизненным принципам и жизненной истории, с учетом его характера и ее поведения – непонятного, необъяснимого, и, вместе с тем, естественного – а у нее всё было естественно, искренне, безальтернативно, – мучаясь перед дилеммой: войти в парадную с надписью «ЗАГС» или пройти мимо, а если пройти мимо, то будет это проявлением мудрости, или мужества, или трусости, или… впрочем, «зайти» или «не зайти» уже не имело значения, так как позади были и объявление в газете, и суд, оставалась лишь последняя формальность – но… но без нее развод был недействительным, – скользя и спотыкаясь о подтаявшие ледяные наросты, казалось, оставшиеся со времен блокады, хотя прошло уже три года и три раза весенние потоки смывали их, а летнее солнце трижды высушивало малейшие выбоины всё перевидавших мостовой и тротуаров, борясь с ветром, сыростью, самим собой, закусив нижнюю губу и придерживая рукой шарф на шее – у него ко всему прочему болело горло, – преодолевая всё это и многое другое, что бушевало в его сознании, в его сердце и еще где-то – непонятно, где, но очень ощутимо – болезненно, преодолевая всё это, дошел он до парадной и – вошел, не останавливаясь, без колебаний – вошел.
Там было сыро, сумрачно, пыльно, холодно, пахло жженой бумагой. Она уже ждала его, пряча лицо в видавшую виды, чудом пережившую блокаду чернобурку, согревая себя своим дыханием. Они поздоровались: «Привет». – «Ну, привет». – «Пошли?» – «Пошли».
Пошли.
Пожилая женщина с морщинистым смуглым лицом, быстро всё оформила. Да и что было оформлять? – Детей нет, имущества нет, претензий нет, ничего нет – будто и не жили. Только в самом конце, прощаясь, она встала из-за стола, одернула свою выцветшую гимнастерку, вынула из пепельницы недокуренную папиросу, размяла ее тонкими пожелтевшими пальцами и, глядя в сторону, низким, хриплым, прокуренным голосом сказала – процедила: «Зря вы это… Фронтовики…»
На улице они быстро попрощались, и он уже направился в сторону Литейного моста, как вдруг резко обернулся, сделал пару шагов назад, посмотрел на нее, сказал: «Я всё равно люблю тебя». – «И я». – Она прижалась к нему и заплакала. Так и стояли на ветру. Прохожие, сгибаясь под порывами ветра, неслышно обходили их и исчезали в сырой вьюжной круговерти. « Дзинь – дзинь – дзинь…»
Потом они виделись дважды. Один раз он забежал в их бывшую комнату забрать оставшиеся книги, другой раз забежал… просто так. Ноги сами принесли. Они даже попили чаю. Поговорили… ни о чем. Правда она попыталась что-то сказать, кажется: «Может, попробуем еще раз», но у нее получилось так тихо, что он и не слышал… наверное… Оба раза он незаметно оставлял под кружевной салфеткой немного денег, она делала вид, что не замечает, хотя знала, что это у нее плохо получается, и он всё понимает и замечает, а он, понимая ее, ей подыгрывал, тоже делая вид… Они оба понимали друг друга – научились…
Больше они никогда не встречались.
Через много лет, незадолго до своего конца, он оказался буквально в двух шагах от ее могилы, его взгляд даже скользнул по выцветшей надписи на скособоченном деревянном кресте с ее инициалами и ее – его фамилией, но он не разглядел, так как было написано чернильным карандашом неразборчиво, надпись – размыта, к тому же моросило, да и не до того было – провожал он тогда в последний путь своего нового друга – бывшего московского студента, умного, талантливого, симпатичного, которому так хотелось перед смертью перечитать Тургенева – «Дым»…
Впрочем, это будет еще не скоро. А тогда он знал, что жизнь его кончена.
Через несколько месяцев после развода он поехал отдыхать. Это будет его первый настоящий отпуск с 40-го года. Он бы не поехал, но мама забожилась, что умрет, если он ее не послушает и не поедет куда-нибудь на юг, подлечить легкие и, главное, нервы. Лучше, конечно, в Крым, но там всё разрушено… Сотрудники посоветовали в Лоо – тихое дешевое местечко недалеко от Сочи. Поехал.