Платон Беседин - Учитель. Том 1. Роман перемен
Он достал из-под стола трехлитровую банку с бордовой жидкостью. Снял пластиковую крышку и отпил, глотая так, что его неприлично большой кадык заходил лифтом. Пахнуло чем-то спиртовым, виноградным, удушливым. Как из давно непроветриваемых погребов.
– Шустрее давай, Аркаша, не в масть нынче трепаться, – выдохнул Борис. Развязный тон его провоцировал, задирал, и я, ощетинившись переживаниями, быстро заговорил:
– Я друг Юры. Мы вместе учились на подготовительных курсах в Песчаном. Я хочу знать, что с ним произошло.
– Умер он, – ровно, без эмоций сказал Борис. И эта его апатичность словно инфицировала меня.
– Да, но… – вновь пауза, вновь запнулся, – как он умер? Из-за чего?
– Тебе не по херу ли? Чужой колпак ведь на голову не натянешь. – Он вновь отхлебнул из банки.
– Я же говорю: мы дружили, учились вместе на курсах…
– Хуйня – эти ваши курсы! Я ему говорил, Юрчик, на хер они тебе? А он загорелся, хоть до учебы и жадным не был, – Борис замолчал, подумал: – Тугриков я ему выделил, а он пошарахался и охладел. Посербаешь, а, бражки?
– Нет, спасибо. Юра жил здесь?
– Ну да, со мной. Я ему вроде как дядя.
– Ясно…
Вопросы мои застряли в глотке. Не извлечешь. И я подумал, что напрасно затеял это, в сущности, сериальное разбирательство. Впрочем, уж если затеял, то надо идти до конца.
– Можно… можно посмотреть комнату Юры?
Борис хмыкнул, пуская винные запахи, но согласился.
Судя по обстановке, Квас мебель не жаловал. Кровать, стул, шкаф – все расшатанное, скрипящее, из ДСП. Стены обклеены черно-белыми, цветными плакатами: – у меня дома тоже были такие, но приходилось хранить их в ящиках письменного стола; мама боялась испортить обои – Кобейн, на сцене и в жизни, с гитарой и без. На каждой – пронзительный, отчаявшийся взгляд Курта. Похоже, он знал, что с ним будет.
Знал ли он, что произойдет с другими? С теми, кто пойдет следом за ним? Веря, ища. Мне так и не сказали, что произошло с Квасом. Но в его комнате все стало ясно. Он умер, потому что сам того захотел.
– Он отравился.
Голос, раздавшийся за спиной, заставляет вздрогнуть. Так резко, что простреливает чуть ниже левой лопатки. В дверях стоит Борис. Мнет треснувшими губами окурок. Кудлатость его пропала. Он кажется другим – собранным.
– Я зашел, а он лежит. Жмурик. Мы их в Афгане вот так навидались. Врачиха сказала, таблеток балбес наглотался. А он, видать, знал каких. Теперь лежит на кладбище, в Береговом. И записку оставил…
– Как?!
– Да там малехо. «Лучше сгореть…
– …чем раствориться».
– Ты, я смотрю, – ухмыляется Борис, – из тех же. Так что лучше иди. И глаза не мозоль. Мне племянника вот так, – ребром ладони он вновь упирается в свой неприлично большой кадык, – хватило…
Борис закрывает дверь молча. Без прощаний. Звук поворота ключа в замке кажется неестественно громким.
Говорят, что у каждого человека есть своя миссия. Возможно, у Кваса она заключалась в том, чтобы донести до меня некие вещи. Мысль эта, наверное, с моей стороны глупая, эгоистичная, но ведь в таком случае жизнь Кваса, как и его смерть, не случайны. Я думаю об этом до самого дома, где, мечась по чисто убранной хате, истерит мама:
– Где ты был, где ты был?!
На этот раз волнение ее не тихое, в себя направленное, а бурное, экзальтированное, расплескиваемое на окружающих. И я понимаю, что уже давно должен был вернуться с подготовительных курсов.
Мама волнуется, ждет. Не спросишь, не позвонишь. Пюре, фаршированный перец стынут. Но меня нет. Час опоздания, два. Где сын?
Наверное, я должен был приучить ее относиться к своему отсутствию проще. Наверняка должен был. Но теперь – что? Вычерпывать ложками ее океан волнений. Пусть и так жаждется поделиться с ней: рассказать и о Квасе, и о Раде, и о курве, и о нетопыре – обо всем, что съедало мою жизнь последние месяцы. Но мама конечно же не поймет, хоть и сделает вид – это, наверное, будет особенно неприятно, – что якобы все понимает.
– Может, купить телефон? – тяну я, словно измученный надоедливым внуком дед. – Так тебе будет легче…
Говорю это без особой надежды, просто, чтобы не приставала, но мама вдруг заинтересовывается, начинает расспросы, подробные, точно исследование проводит. Я терпеливо объясняю, хотя и сам путаюсь в силу скудости знаний. Мама же злится, принимая мою терпеливость за надменность, и я боюсь, что еще чуть-чуть, и она пустит по хате корвалольный запах. Но наконец мы договариваемся.
Возвращаюсь в комнату почти стариком. Весь этот истеричный, дурной разговор как логическое завершение изматывающего, перемалывающего безысходностью и нелепостью дня. Расстелив постель, усаживаюсь на нее, стараясь упорядочить произошедшее, но по зябким коридорам души издевательски победоносно шагает запоздалый стыд.
Мальчик, которого я любил, – мужчина, которого я боюсь
Первым человеком, кому я рассказал о смерти Кваса, стала Рада. Мы стояли на остановке, напротив места Альминского сражения, о котором сейчас напоминал лишь небольшой, в полуметр высотой, обелиск. Надписи на нем стерлись, остался лишь безмолвный камень.
– Ничего, ты справишься, – сказала Рада, когда я закончил.
Только это она и сказала. Хотя я ждал облегчающих слов, ждал утешения.
– Запиши мой номер, – тут же переключилась с темы Кваса она.
Я достал огромный, с торчащей антенной мобильный телефон “Motorola”. Мама купила его удивительно быстро – на следующий после моего предложения день, – выбрав самый дешевый и самый надежный вариант. Я, правда, его очень стеснялся, потому что даже в деревне он казался безвкусным в своей архаике; может быть, по такому еще Ти-Рекс назначал свидание своей хищной подружке.
Рада чмокнула меня в щеку, села в автобус, помахала из-за стекла, изрисованного угольными анархиями. И я остался один. С рафинированным пониманием того, что со смертью Кваса мне совершенно не с кем общаться. Некому признаться в страхах. Не у кого просить совета. Наконец, не с кем обсудить самостоятельные, записанные вне “Nirvana”, альбомы Дейва Гроля. И этот недостаток общения душит, как отсутствие кислорода, вынуждая заново учиться жить в липком безвоздушном пространстве; колышущемся, пульсирующем, но безвоздушном.
Мама, как бы она ни старалась, в силу возраста и, прежде всего, конституции никогда бы не поняла меня. А Рада? Что Рада? Я верил, будто женщина должна жить интересами мужчины, разделить его участь. В нулевых это окончательно назовут шовинизмом. И сама жизнь усилиями женщин, с которыми я свяжу тело, быт и неловко попытаюсь всучить душу, станет переучивать меня, заставляя считать иначе. Она привьет хандрой одиночества, рождая тоску по близким. И самое мерзкое будет заключаться в том, что печаль эта окажется не по людям даже, а по самому себе, по тому, каким, отразившись, ты был в них и каким уже никогда не станешь. Оттого будешь хандрить, точно перелистывать некролог детям, со смертью которых навсегда утрачен шанс на спасение.
Но это будет позже, а тогда я лишь музыкально переучивался, походя на торчка, спрыгивающего с героина в поисках адекватного заменителя. После самоубийства Кваса я ни разу намеренно не слушал “Nirvana”. И, на самом деле, это значило для меня куда больше, чем кажется. Потому что с новой музыкой вызревал – или так мне казалось? – новый я.
Рада подарила мне аудиокассету с десятком песен, но из них мне нравилась только “Don’t speak”. Впрочем, этого было достаточно. За сакральным «молчи» скрывалось могучее тайное знание, которое воспринималось сердцем, не разумом; ведь стоило узнать перевод, и волшебство, как в клипе “A kind of magic”, исчезало, рассеивалось, потому что откровение, если понимать текст, оказывалось примитивной, банальной соплей о несчастной любви. “Yesterday” – почти «Отче наш», если не знать английского языка.
Настраиваясь, я подпитывался “Don’t speak” перед важными событиями. Вот и перед тем, как пригласить Раду к Пете домой, я прослушал балладу “No doubt” не меньше десятка раз.
– Хочу. Пригласить. Тебя. На. Встречу. Мы. Репетируем. Окончание. Учебы…
Рада без проблем согласилась. Она, собственно, и не могла не согласиться. Потому что сверлила, бурила во мне дыры из-за того, что мы не посещаем кино, дискотеки, кафе, а таскаемся – чаще всего в качестве гиблого места она приводила руины конюшни – черт знает где. Я, подтягивая самоуважение, как раненая собака поврежденную ногу, внутренне лютовал от того, что так не ведут себя девицы из сельской халупы, где курва-мать обслуживает извращенцев.
Не понимаю, что держало нас вместе. Точнее, что заставляло Раду быть со мной. Отвечать на судорожные звонки. Писать редкие смс. Целовать и по-прежнему хотеть секса. Я пытался разобраться в этом странном ее желании, найти логику, а, значит, и смысл, выгоду, но не находил. Я не был богат. Так себе выглядел: не то, чтобы распугивал окружающих, но и не выделялся – посредственный. Может быть, – гипотетически – я бы феерил в сексе, но проверить это не представлялось возможным.