Захар Прилепин - Грех (сборник)
Белые сны
Июль был смугл, но август бел,
и белы были сны.
Весь мир бледнел или седел,
как будто белены поел.
И было нам не по себе
от этой белизны.
Как привидение бела,
прикрывшись скатертью,
ты, кошкой выгнувшись, спала,
и просыпаясь, мило зла,
проклятья комарам слала,
смешно и матерно.
Во сне кружилась голова,
и что-то давнее…
Дышала ты едва-едва,
нещадно растрепав диван,
вчерашний выветрив дурман
своим дыханием.
Ладонь твоя мою звала,
как птица ищет корм,
как жаждет дождь иссохший злак,
я руку дал, хоть ты спала,
свою ладонь в мою вплела
и нежно, и легко.
В беспепелье тобою выжжен,
вживался в трепет глаз.
В любви твоей – в болотной жиже,
в любви твоей – в небесной выси.
И в линиях судьбы и жизни
стекался пот у нас.
От ветра дым паникадильный
проник в раскрытое окно.
А птицы по столам ходили,
и наше выпили вино.
Я потерял спички. Коробок потерял, говорю.
Потерял ощущение бренности, гибельности бытия.
Наглый, словно сорняк, стою на мокром ветру.
Счастье, как ты велико. Куда мне спрятать тебя?
Нет ощущения холода, слякоти. Пелена
ветра, тумана и снега не настигает меня.
Что-то крошится в ладонях. Кажется, это зима:
бесится, но не слышна, будто в немом кино.
Не принимаю к сердцу. Не научусь принимать.
Очень хочу принять, но сердце как тот щенок
глупо сидит в углу, в лужице на полу.
То он полижет живот, то он почешет скулу.
Сердце, где ты и что ты? Ты что же, вовсе нигде?
Не знаю твоё биение, не чувствую тяжесть твою.
Господи строгий Боже, как же ты не доглядел,
что я стою, улыбаясь. Даже, что просто стою.
Нет ощущения времени. Тёплый, безумный, живой –
вижу сплошное счастье. Куда мне столько его.
Стыло, я знаю, стыло. Я знаю и не могу
впустить в себя хоть на атом чёрную синеву –
гарью пропахший вечер – город в грязном снегу –
гибельность этого сердца – этого ветра звук.
Я не умею больше ни миловать, ни корить.
Что мне просить у Бога? Разве что прикурить.
Если в электричке
сидя друг напротив друга
мы прижмёмся к обмороженному стеклу щеками
и
постараемся соединить губы
то на стекле останется бабочка
а
на наших щеках рисунок пальцев всех
желавших узнать куда едем
Я не ведаю, что творю,
я тебе о любви говорю.
В светофорах мигающий красный.
Этой ночью дурною заразной
континенты идут ко дну.
Разве я при этом усну…
В светофорах мигающий свет.
Пропускаю помеху справа.
Пропускаю целые главы,
а конца в этой книге нет.
Как в бреду улетаю в кювет.
Ах, мигающий красный… алый…
Тёмно-розовый… огневой…
Словно сердце движенье встало.
Бледный месяц как часовой.
Опалённая тень краснотала
дай понять им что я живой.
Я не ведаю что творю.
Я тебе о любви говорю.
Ты родная, ты рядом одна.
Ты мне тысячу лет как жена.
Зимний пляс
Снегири в одеждах алых.
Косари в рубахах белых.
Боль в натруженных суставах.
Жар в руках остервенелых.
Косари одежды сняли,
на телах озноба синь.
Парусами обрастали
мачты сосен и осин.
Пью истомы сок солёный,
мне ни тошно ни легко.
Прохожу хмельной и сонный
по закату босиком.
Коли бос – идёшь и пляшешь:
пятки обжигает жуть.
Косари, рубахи снявши,
Снегирей в закате жгут.
Я всё ещё надеюсь: как ребёнок,
разбивший вазу, в ужасе притихший
мечтает, чтоб она сама собою
срослась и промостилась на серванте.
Читая книги, всё ещё мечтаю,
и всё ещё уверен в том, что жизнь
и смерть между собою разрешатся,
и я – один – останусь ни при чём.
Я всё ещё надеюсь, и надежда,
не ластит, а, скорее, чуть горчит.
Стенька Разин
лениво наблюдал пчелиную суету
пчелы вились возле его головы
с выжженными ресницами
и медовым соком на коже
Пчелы вились
возле его головы насаженной на кол
так схожей с цветком
цветком на стебле
Помнишь, барин, как ты вместе с нами
на Купалу баловал с огнём?
А когда ты прыгал через пламя
То прожёг штаны и барский дом.
Помнишь, как загнали в сеть русалок,
и потом таскали за хвосты,
чтоб не завлекали деток малых
у воды.
Помнишь, тили-тесто замесили,
возвели чудесный дили-дом,
салом-по-мусалам закусили,
бляху-муху хлопнули при том.
Нынче ж, барин, раннею весною
по реке с казнёнными плоты,
а вон тот, удавленный кишкою,
это – ты.
Мальчики направо – ну их к чёрту.
Девочки налево – там, где сердце.
На разрыв аорты воет рота.
Матушка попить выносит в сенцы.
Клюнул жареный петух туда, где детство
заиграло, и забил крылами.
Нам от мёртвых никуда не деться.
Кто здесь в рай последний – я за вами.
В небе морось, в мыслях ересь, через
день ли, два отслужат здесь обедню.
Сохранит твою глазницу или челюсть,
ил речной, отец дурной, приют последний.
С каждым взмахом петушиного крыла,
раскрывается нехоженая мгла.
Матушка попить выносить нам,
ковшик бьёт как в лихорадке по зубам.
ошалевшие
на усталых конях
в запахах тревожного июльского солнца
сырого сукна и пота
въезжаем в селение
испуганные крестьяне выносят хлеб-соль
заранее зная
что висеть нынче их барину
(кричавшему вчера: «На конюшню!»
а сегодня: «Я ль вам отцом не был?»)
висеть ему
за ребро подвешенному на воротах
и неразумные крестьяне
крестятся и прячут девок на сеновалах
не зная что волю
подаренную им
не купишь хлебом-солью
и не догадываются что к вечеру
выбегут девки в ужасе
из подожжённых нами сеновалов
и остужать мы их будем
обливая из вёдер колодезной водой
и будут вздрагивать от жары и визга
пугливые кони
и перепадёт нам завтра от батьки за непотребство
зато зарево будет видно даже из Астрахани
Воет, в кровь задрав ногти вся дремучая рать.
Мясорубка до ночи или бойня с утра.
Тяжкий сумрак, как нелюдь, жадно смотрит в глаза.
И пустыня не внемлет. Да и что ей сказать.
Ошалевшие други цедят трепетный мёд.
Из красавиц в округе только смерть берёт в рот.
Не найти ни барана, ни новых ворот.
Отступать ещё рано. Неохота вперёд.
Здесь сидим. Чешем рёбра. Рты кривим. Ждём приказ.
Золотое отребье! Ребя! Бог помнит нас!
Вот наш ангел на небе. Только он косоглаз.
Солнце светит так ярко… как дурак без порток.
Добежим или вряд ли? Ну-ка, кинь пятачок.
Из заоблачной сини машет белый платок.
…Знаешь как её имя,
как бродили босыми,
обнажёнными плыли,
разнесло на быстрине…
Я всё знаю, браток.
Иногда я думаю: возможно всё случилось иначе и ныне происходящее
лишь клочья посттравматического бреда
брызги разорвавшейся памяти
холостой ход остановленного разума
Быть может той весной
лёжа с автоматом в мёрзлой и мерзкой грязи усыпанной гильзами
быть может тогда – спустя три часа –
когда выстрелы утихли
и все побрели к развороченной как кулёк с новогодними подарками колонне
я не встал и остался лежать уже леденея
и корявого меня втащили в кузов
и чтобы вырвать из рук автомат упёрлись ногой
в твёрдый живот
а мне было всё равно
Или быть может
в той зимней аварии
я не стал равнодушно разглядывать
замысловатые узоры лобовика
и остался сидеть
с въехавшим в грудную клетку рулевым
тупо открыв рот и вытаращив глаза
Но скорее всего в деревне где я родился и не был так
давно –
если попасть туда незаметно
неизвестно как очутиться там соглядатаем
притаившимся за деревьями у жёлтого нелепого дома –
в той деревне я увижу белобрысого мальчика с тонкими
руками
разглядывающего цыплят
который конечно же не я не я и мной быть не может
У меня от скуки нервный тик,
мне воротит скулы собственный вид,
я болел всё утро,
сейчас – затих.
Из примет:
я уже
двадцать лет не брит.
Я гадаю по гуще
темноты и дряни,
в голове моей дури – хватит троим.
Сплюну на пол, потом
отражусь в стакане
и доподлинно вспомню: я родился таким.
Разлюбил стихи, перешёл на прозу.
Когда встретишь меня – улыбайся сразу:
если я могу зубами
извлечь занозу,
я порву зубами
и тебя, зараза.
Словно раб на галерах
крутил педали.
Не играл в офицера –
носил свою лычку.
Пил без меры, ну, да –
но и то едва ли
жить мешало другим
и вошло в привычку.
Иногда был желчен,
и всё напрасно.
Обижал двух женщин,
и так вышло, что сразу.
Был брезгливым не в меру: за перила не брался.
Красный галстук был
мой последний галстук.
Я стою на свету.
Хотя был под прицелом.
Пусть собака лает, и погонщик гонит:
у меня случался такой жар тела,
что Господь согревал надо мной ладони.
Сегодня на улице тихо снежит,
поэтому я буду долго лежать
и вспоминать как куда-то бежит
некто Захар, старший сержант.
Теперь у меня есть смешная привычка,
чтоб раствориться в счастье своём –
крикнуть себе, не громко, но зычно:
рота, подъём, бля! Рота, подъём.
Комроты был брит и здоровьем мерин,
но склонный к лирическим разговорам.
Я тоже мог бы стать офицером,
сейчас бы как минимум был майором.
Тяжесть оружия, запах казармы,
плац, КПП и прочий пейзаж,
понты, злые горцы, тупые базары –
на самом деле всё это блажь.
Я очень редко имею настрой
вспоминать про радости строевой,
вспоминать про прелести огневой,
кирзачно-разгрузочно-гулевой.
Впервые я видел вблизи генерала
спустя двадцать лет, как снял свою форму,
зато остального всего хватало,
того, что осталось – не мажу чёрным.
Как елось, как пелось, как драилось, брилось,
как не просыпалось, как крепко спалось,
коптилось, молилось, себя не стыдилось,
бедою прикинулось. И обошлось.
Как маршировалось тогда на плацу нам –
всё вроде не снилось, а кажется сном.
Сыграй мне, горнист, тыловую канцону,
а всем остальным сыграй: рота, подъём.
Расскажу, раз дали слово,
с кем встречался на Покров.
Помнишь Толю Кобенкова?
С ним был Гена Русаков.
Сделай музыку потише,
я ещё не досказал.
За столом был Боря Рыжий,
Ваня Волков разливал.
На земное притяженье
пух летел с тяжёлых крыл.
Значит, был там Маркин Женя,
И Кабанов Саша был.
И давали, соловея,
буриме и гопака
три, наверное, еврея,
три, быть может, русака.
Алю мяли, брагу пили,
после вдоль и вглубь земли
поспешили, наследили,
за собой не подмели.
Сорок тысяч разных строчек,
ветку хвои к декабрю
я смету в один совочек,
себе чаю заварю.
Колокольчик беззаботный,
не заманивай меня.
До свиданья в преисподней,
до видзения, родня.
Я куплю себе портрет Сталина
Три на три
В подсобке закрытого на вечный ремонт музея
У сторожа, который ничего не помнит
Не помнит даже Сталина
Я куплю себе портрет Сталина – Трубка, френч, лукавый прищур – Блядь дешёвая купит Рублева – Бить земные поклоны и плакать – Все шалавы закупятся дурью –
Все набьют себе щёки жалостью – Плохиши, вашу мать, перевёртыши – Я глаза вам повыдавлю, ироды – Эти гиблые эти мёрзлые – Эти вами ли земли обжитые?
Нераскаянный на развалинах – Пращур внуков моих растерявшихся – От огней святорусского табора – Я куплю себе портрет Сталина – Гадом буду, я сниться вам стану – Здравствуй родина! Мы – твоё стадо
Мы и быдло тебе и паства – Мы тебе приготовим блюдо – из двух тысяч годин бесстрашия – Жри, собака! заплачено кровью! – Разворована наша житница –
Едет на бок седая кровля – Неприступные наши ворота – Разодрала как рот зевота – Хахаль твой ходит гоголем-моголем – Достоевская моя родина – Роговица глаза оленьего – Злыми псами кишок твоих вырвано
Ах, шалавы иконописные – поднимите свои бесстыжие – свои юбки цветные алые – свои очи как Бог уставшие – свои головы дурьи рыжие – Ах, поэты мои рублёвые – сколько ереси в вас это надо же – Мои девочки беспонтовые – Мои мальчики бесшабашные
Павел Васильев – Иван Приблудный – Борис Корнилов – Осип Мандельштам
– Приходите ко мне мои близкие – Будем есть с вами чёрные ягоды – Я прошу вас о понимании – Я несу вам просьбу о милости – из моей поднебесной волости – Имена ваши – в моём имени – Наша родина – нам заступница – Выше, взоры и тише, музыка – Начинается день поминания
– Я куплю себе портрет Сталина –
Неотвратимо, будто в ад,
тоска гнала шпану на площадь,
где колобродит Коловрат
и Пересвет Ослябю точит.
Но там ковшом разрыли рвы,
ко рвам сгоняли обречённых,
и у небесной синевы
стал привкус горестный и чёрный.
С тех пор здесь стыть и волчий гай,
душа томится белым снегом,
и едет к чёрту на рога
как лошадь с мёртвым печенегом.
звук колокольчика
запах цветов
ты
в одиночестве танцующая вальс
на холме
твои ножки так соблазнительны
самый светлый сон мне приснился
в трясущемся грузовике
где я затерялся среди трупов людей
расстрелянных вместе со мною
Какое жуткое стремленье –
Не встретить телом тот ожог,
что как корявое растенье
из пасти вырвет смертный вздох.
Вкус пороха коснётся праха,
настигнет сердце пустота.
Играй, мой сын, не ведай страха.
мы здесь с тобою навсегда.
Я не хочу победы в этой войне,
кому нужны проспекты в чёрном огне.
Всем сразу станет хуже – только не нам.
Не зли царь-пушку, слушай – жми по газам.
Держите лица, бесы, подальше от нас,
иначе лица резко станут без глаз,
и будет вовсе нечем вам посмотреть
в каком обличье нынче пришла ваша смерть.
Сержант ваш Пеппер, что же – а наш Костолом,
он все вопросы может ставить ребром,
и если ты вдруг зарвался – тебе, брат, пора –
иначе есть все шансы уйти без ребра.
Здесь смерть едва ли можно читать по слогам:
открыл свой рот и, Боже, она уже там,
а тех, кто нам не рады – я не виню:
всех мёртвых ждёт награда – встретить родню.
Я не хочу победы в этой войне,
Я не люблю портреты в чёрной кайме.
Станцуют шуба-дуба дети трущоб.
Харон, греби отсюда, пока не огрёб.
Концерт